Ах какие песни она знала! Ей хватало их как раз от восхода до заката: «Скакал казак через долину, через маньчжурские края…», «Королик мой, королик, королик молодой. Имел себе королик красавиц дочерей…», «Эх, там на дроге, да эх, там на дроге, да там на дроге приключилася беда…», «Ох, золотые вы песочки да серебряна река. А полюбила я, девчонка, молодого паренька…», «Катя ты Катюша, купеческая дочь, прогуляла Катя да с вечера всю ночь. Пришли пароходы — фонари горят, один фонарь белы, да другой голубой…», «По Сибири я скитался, много денег заробил, а с тобою, моя чалдоночка, все до копеечки прокутил…», «Выходила Маня да на гору крутую, выносила Маня чашу золотую…».
Наверно, не существовало на свете ничего, что так или иначе не выпевалось бы в песне, и насколько мир был многообразен, настолько и многолики, многочисленны были песни. Крик пролетающей журавлиной стаи и воркование сизого голубя, журчание ручья и шум тайги, бесконечная тайна человеческих чувств и события окружающей жизни, красота цветов и гор… Даже эти гуси, которых пасла Шурочка, и те вошли в песню:
«Тега-гуси, гуси серые — домой! Скучно-грустно лебеденку одному…»
Издалека, из-за Павловой горы, от Енисея, вдруг приплывал густой, сочный гудок парохода, и Шура замирала, завороженная: «Пришли пароходы — фонари горят…» Гуси насторожились, словно не одну Шуру, а их тоже звал пароходный гудок.
Извечные темы любви, верности, разлуки, нежности, надежды, сердечной утраты, удали, упоения жизнью воспринимались ею, девочкой, как шум ветра, журчание речки, птичий щебет — всем этим полна была детская ее душа. В песнях звучала незнаемая жизнь, понимаемая Шурочкой по-своему; эта жизнь бесконечно волновала ее, потому и тянулась она к тем песням, потому и знала их множество.
Детских песен она не знала, не слышала, колыбельных над нею никто не пел — сирота! — знала только «взрослые». Бог знает, какой смысл она вкладывала в них, но все они ей нравились, все без исключения, разве что одни больше, другие меньше. Были две-три самые любимые — это, пожалуй, «Шел мальчишка бережком, шел мальчишка крутеньким, перехода не нашел…», да «Течет речка по песочку…», да «Виновата ли я?..», ну и «По Дону гуляет казак молодой» — тоже. Их она пела бессчетное количество раз на дню.
В Теси все петь любили: куда бы кто ни шел, ни ехал, что бы кто ни делал — обязательно с песней; доярки иначе как с песнями и меж собой не разговаривали; за праздничный стол люди сядут, не успеют первую рюмку поднять — слышь, уж запела самая бойкая да голосистая; Раины подруги соберутся вечером — вяжут, вышивают не иначе как с песней; на покос народ отправится на телегах и верхами — опять все поют.
С того времени и до сих пор — за двадцать лет! — никто не мог похвастать перед Шурой ни одной старой песней, которую она не знала бы еще девочкой, когда пасла гусят.
Ближе к полудню солнце припекало, гуси становились все беспокойней, кричали все чаще, все грозней, гусак так и вовсе разгневается… А Шурочке ничто!
голосила она возмущенным гусям.
Но вот набежит тучка, брызнет дождь, гусиное стадо усядется в кружок, гусята зароются в материнские перья, в теплый пух, только клювики черные торчат наружу.
Теперь и самой пастушке можно попастись без опаски: Шурочка доставала прихваченный из дому кусок хлеба и шла на ближний косогор щипать первые перышки дикого луку, кисличку, молодые листочки петушков.
Дождь заканчивался, стадо продолжало мирно сидеть, дремотно переговариваясь, но не унять было распевшуюся Шурочку:
Под ее песни следом за первой съедобной травкой по берегам Правой речки и на Павловой горе вырастали медунки, шишки-марышки, пу́чки, саранки… Ива выгоняла молодые побеги, которые именовали «мульками», а они тоже сочные, сладкие — объедение.
Шурочка пела и пела, а в окрестных логах цвели цветы, вызревали ягоды, птицы выводили птенцов, в речках молниями посверкивали молодые хариусы…