— На ближайший выходной назначаем учредительный съезд. Я уже разослал персональные приглашения. Авось соберется человек десять! Так вот, к этому дню у тебя должен быть готовым рассказ.
— О чем? — озадачился я.
— О весне, о своей жене, об этой печке, о грибах волнушках. Можешь написать обо мне, но только что-нибудь очень хвалебное, восторженное. Старик, пойми, ты должен зарекомендовать себя с самого первого шага, иначе не посадят в президиум и твое самолюбие будет страдать. И уж что совсем позорно и убийственно: не выдвинут в руководящие органы. А что может быть больнее язвы пораженного самолюбия! Кинжальная рана — ничто по сравнению с нею, уверяю тебя. Уж я-то разбираюсь…
Я опять напомнил ему, что не написал ни одного, даже паршивого рассказишка и потому недостоин быть в «союзе писателей».
— Старик, сядь и сочини.
— Но о чем! Надо, по крайней мере, иметь хотя бы сюжет. А откуда я его возьму?
— Для начала так: вспомни, что у тебя в жизни было самого-самого хорошего, и напиши об этом… Мы, читатели, приобщимся к источнику твоей радости и возблагодарим тебя. Надо быть щедрым, старик!
Представьте, я написал. Ну да, рассказ. А написавши, тотчас почувствовал, как мне хочется, чтоб его похвалил не только Володя Шубин, но и еще кто-то. И чтоб напечатали в газете. Вот он, этот рассказ, написанный по заказу моего друга.
«Мы выходим из лесу к железнодорожной линии и садимся у насыпи на траву. Рядом ставим тяжелые корзинки. В них наверху красуются бурыми, малиновыми, алыми, пурпуровыми шляпками подосиновики, выглядывают кряжистые боровики, красавицы волнушки, расписанные удивительно тонко, и крепкие и крупные, словно грузди, луковые дуплянки.
Выдержанная, спокойная тишина стоит вокруг, только в ближних рябинах с красными подвесками ягод суетятся, перекликаясь, дрозды. От ночного благодатного дождя огрузла листва, и слышно, как, стукая то тут, то там, падают капли. В розовой хмари стоит над просекой солнце, румяное и словно бы разомлевшее от тепла и сна, а прямо над нами отстаивается свежая и чистая синева.
Сначала из лесу к нам вышли две старушки и тихий мальчик с ними, потом еще двое парнишек, потом выходили мужчины и женщины, все в плохонькой одежонке, но добротно обутые. Они рассаживались по канаве, и на глухом переезде ровно зазвучал разноголосый говор и смех. Разговор ходил по ряду, вспыхивая и угасая. Но я заметил скоро, что главный очаг его — усевшиеся кружком рядом с нами мужчины, которых соединило курево. Отсюда говор не уходил в сторону, не обрывался, а тек непрерывно, поддерживаемый дружным смехом, покашливанием, а также вниманием женщин, рассевшихся в стороне.
— Само главно: грибки соленые. Положим, нынче у тебя получка, купил ты четвертиночку — чем закусить? Грибками. Принесет тебе их жена, поставит на стол в тарелочке — лежат они, беленькие, как зайчики…
— Хо-хо! Ишь, расписал!
— Уж это мужичье! Где ни соберутся, только и разговору — про вино.
— Если морозцу хватят, так не больно беленькие: почернеют да и вкус не тот.
— А ты их зимой на крышу не выставляй. Тебя выставить — и ты почернеешь.
— А вот еще славно: грибки сушеные отварить, нарубить мелко да с маслом…
Очень хорошо сидеть и слушать такие разговоры. Нет, сами по себе они — ничего особенного, но вот сидим мы, уставшие за утро, веселые от удачи, сидим и слушаем. Вокруг нас чуткий, полусонный, заколдованный лес.
— Посмотри, — тихонько сказала мне жена и незаметно показала глазами в сторону. Я осторожно повернулся и увидел, что из лесу вышла девушка в резиновых не по росту сапогах, в мужском пиджаке и синем платке, повязанном по-старушечьи низко. Все это я заметил издали и с некоторым недоумением покосился на жену: что ж тут такого?
Но когда девушка приблизилась, я тотчас забыл и эти сапоги, и заплатанный пиджак — так хороша была она собой.
Она тихо подошла к сидевшему в общем кругу мужчине, села рядом, прислонилась щекой к его плечу и обвела всех спокойным, задумчивым взглядом, а потом зачем-то оглянулась на лес.
Он посмотрел на нее, улыбнулся одними глазами, спросил:
— Ну, нашла еще что-нибудь?
Девушка отрицательно покачала головой.
— У тебя красавица дочка, Максим Иваныч, — неожиданно сказал знакомый мне старик, живший на соседней с нами улице.
Говор тотчас умолк, словно старик допустил великую бестактность.
Максим Иваныч ответил коротко, словно бы нехотя:
— В мать.
В эту минуту совсем близко гукнул паровоз. Старенький и суетливый, всего лишь с тремя вагонами, он вынырнул из-за леса, одышливо пыхая розоватым дымом, чуть помедлил, забирая нас, грибников, потом снова ворчливо гукнул и заспешил дальше».