Едва я окреп настолько, что уже начал вставать, наши беседы с Варей участились, мы проводили вместе все свободное время. Поскольку ни у меня в палате, ни у нее мы не могли остаться вдвоем, то удалялись неизменно в то помещение с диванами, откуда уходили в одну и другую стороны больничные коридоры и была широкая дверь на лестничную клетку.
Обычно наше свидание начиналось так: Варя появлялась в дверях нашей палаты и громко звала:
— Митя, пойдем гулять!
Это и означало, что мы отправимся в диванный зал.
— Жених и невеста, — дразнился Макарка. — Целоваться пошли!
Но теперь это меня не задевало: после перенесенной операции я стал взрослее и снисходительнее.
Прочие калеки молча провожали меня глазами. Я чувствовал на себе их завистливые взгляды, и мне становилось даже неловко за свое столь выгодное положение. Но чем я мог им помочь? Пусть и они гуляют со своими «невестами», как я с Варей! А те разговоры, что у нас с нею, нельзя делать общими — это был бы уже базар, а не задушевные беседы.
Однажды она позвала меня и, глядя, как я иду к ней, стала читать шутливо, прямо из коридора:
— Он страшно бледен был и худ и слаб, как будто долгий труд, болезнь иль холод испытал…
А я подхватил, уже выходя в двери:
— Он на допрос не отвечал и с каждым днем заметно вял. И близок стал его конец…
Она оживилась, ехала рядом, говоря напевно:
— …тогда пришел к нему чернец с увещеваньем и мольбой; и, гордо выслушав, больной привстал, собрав остаток сил, и долго так он говорил… Что он говорил, Митя? Ну-ка?
Она не ожидала, что я знаю «Мцыри» Лермонтова наизусть, а мне приятно было ее этим удивить, и я охотно отвечал:
— Ты слушать исповедь мою сюда пришел, благодарю. Все лучше перед кем-нибудь словами облегчить мне грудь…
— Браво! — закричала она и захлопала в ладоши — словно птица захлопала крыльями.
В диванном зале мы устраивались возле окна.
— Итак, я готова выслушать твою исповедь.
— Но людям я не делал зла, — возразил я ей, — и потому мои дела немного пользы вам узнать, — а душу можно ль рассказать?
— Какой ты славный парень! А ведь я тебя сразу угадала — говорю себе: о, этот мальчик непростой! Наверняка он стихи любит, и уж конечно, Лермонтова. Видишь, я не ошиблась. А знаешь, почему я догадалась, Митя? У тебя очень осмысленное лицо. Осмысленное — значит, не просто со смыслом, а гораздо больше. Ну ладно, не смущайся, не буду так говорить. Давай продолжим, а? Как там дальше? Или забыл?
Как же я мог забыть!
— Я мало жил и жил в плену, таких две жизни за одну, но только полную тревог, я променял бы, если б мог!
Покачав головой, она выразила свое удивление: мол, ай да память! Ей явно хотелось сказать что-нибудь в похвалу мне.
А память у меня самая обыкновенная: дело в том, что в нашу сельскую школу дорога длинная, часа полтора туда и столько же обратно; выходишь из дома — книжку за пазуху; не только «Мцыри», но и «Цыганы» с «Полтавой» Пушкина прочитаешь вслух и полю, и лесу, и лугу. Раз прочитаешь по книжке, два по книжке, а на третий раз уже наизусть. За чтением не заметишь, как все пять километров уже позади.
Некоторое время мы с Варей так и проверяли друг друга: я читал наугад две-три строчки — она продолжала, или наоборот. И случалась у нас с нею в этом занятии заминка, словно ехали-ехали по ровной дороге, да вдруг споткнулась лошадка, приостановилась.
— Я никому не мог сказать священных слов «отец» и «мать», — начала было Варя с жаром, и голос ее вдруг пресекся.
Я не сразу понял причину — думал, что она забыла это место, и поспешил на помощь:
— Конечно, ты хотел, старик, чтоб я в обители отвык от этих сладостных имен, напрасно: звук их был рожден со мной. Я видел у других отчизну, дом, друзей, родных, а у себя не находил не только милых душ — могил!..
И тут до меня дошло: не надо было читать это место…
Но Варя уже овладела собой и продолжала твердым голосом, только вроде бы для себя одной:
— Тогда, пустых не тратя слез, в душе я клятву произнес: хотя б на миг когда-нибудь мою пылающую грудь прижать с тоской к груди другой, хоть незнакомой, но родной.
Она замолчала, молчал и я…
О такой минуте сказано: тихий ангел пролетел. Тихий ангел успокоил и ее руки — они теперь лежали у нее на коленях, словно отдыхающие птицы.
Однажды Ромка пришел ко мне в диванный зал и, оглядываясь, сообщил:
— Они подложили тебе под одеяло грелку с водой.
Я был занят чтением и не сразу уразумел, что он такое говорит.
— Не соображаешь? Грелка едва-едва заткнута, от пробочки к ножке кровати протянута бечевка, заденешь, дернешь — вода и прольется. Значит, не они будут виноваты, а ты сам. Понял теперь?
— Ладно, — сказал я Ромке. — Спасибо, что предупредил.
— Только ты не выдавай меня.
— Да не бойся ты их!
— Я не боюсь.
Он ушел с таким видом, словно выполнил важное задание.