Двери отворились. Вошел надзиратель.
— Какие здесь места свободны?
Ему показали.
— Староста, присматривайте за камерой. Чтоб мне здесь без драк. Немцы не немцы, свой срок они отсидели и теперь ждут только визы. За то, в чем провинились, они уже отбыли наказание.
— Их должно быть шестеро, а прислали восемь. Вот и не хватает мест. Поэтому двое будут здесь, с вами, — добавил он, оглядывая обитателей камеры.
— Если бы, начальник, у вас семью вырезали, — отозвался Зыгмунт, — вот бы вам сейчас было весело. Даже в тюрьме от этих шкопов покоя нет.
— Смотри мне, Зыгмунт, — заметил надзиратель, — как бы из-за них не добавили тебе, — И улыбнулся, потому что Зыгмунт ему нравился.
— Здравствуйте, — сказал в красном свитере с белыми оленями, у него было сморщенное лицо, сухое, как хлебная корка, и седая щетина вокруг лысины. В руке он держал зеленый фибровый чемодан, новенький, ярлык с ценой болтался на ниточке.
— …ствуйте, — буркнул кто-то.
Второй стоял сзади, высокий, в кожаной куртке, у него были белые волосы, белые ресницы и брови и белая поросль на лице… Все с желтоватым оттенком. Его узкое, как бы вымоченное лицо было изрезано глубокими морщинами.
Им достались сдвоенные нары внизу, у самой двери. Они затолкали под нары свои вещи: тот, что в свитере, — чемодан, а в кожанке — деревянный сундучок.
Сели на нары. Им можно было сидеть на нарах. Уставились в пол и молчали. До самого вечера.
Остальные тоже молчали.
В шесть вечера вернулись с работы строители. Сняли стеганки, оправились, умылись.
Камера приходила в движение. Расставили шахматы, разложили домино. Разговаривали громко, все сразу. Но не так громко, как всегда. Не так.
Зыгмунт залез на самые верхние нары. Там он спал. Там у него была своя «малина». Он что-то искал у себя в «малине». Не нашел.
— Хлопцы! У кого ость конверт? — крикнул он.
Никто не обратил на него внимания. Спокойствия ради Зыгмунт крикнул еще раз.
А потом кто-то притронулся к его свисающей с пар ноге, он глянул вниз.
Тот, в красном свитере, протянул вверх руку, а в руке был голубой конверт.
— Держи, — сказал он. — Ну, держи, — повторил он, увидев, что Зыгмунт смотрит на него так, будто не понимает, о чем идет речь.
Зыгмунт медленно потянулся за конвертом.
— Ты говоришь по-польски? — сказал он, чтобы что-нибудь сказать, и уставился в потолок.
— Ну, за столько лет человек может всему научиться… — 15 красном свитере смотрел вверх и ждал ответа.
Зыгмунт проглотил слюну.
— Теперь-то ты рад, — безжизненным голосом сказал он.
Тот, в красном, подтянулся на руках, уперся ногами и влез на верхние нары, рядом с парами Зыгмунта.
— Э-э, брат, — вздохнул он, — теперь мне все равно. Лет десять назад я бы еще радовался. Сейчас слишком поздно…
— Ты получишь деньги, — сказал Зыгмунт.
— Да. За все четырнадцать лет.
— Сколько получишь?
Тот, в красном, засмеялся. У него не было ни одного зуба.
— С меня хватит, — ответил он. — Хватит и на дом, и на машину, и в Италию съездить на год.
— Значит, то, что говорил Антось, правда…
— Что правда? — спросил в свитере.
— Да так, ничего. — Зыгмунт посмотрел на его искривленные ревматизмом пальцы.
— Ты был офицером? — спросил он минуту спустя.
— Нет. Я был охранником. В гетто.
— А-а, — отозвался Зыгмунт. — А где?
— В Лодзи. Я ведь сам из Лодзи. У меня там бар был около вокзала. На Фабричной. Знаешь, где это?
— Знаю, — буркнул Зыгмунт, — Там вход с угла. И два зала.
В свитере обрадовался.
— С угла! Прямо с угла! Ты был там?
— Один раз.
— До войны или теперь?
— Теперь.
— Ну и как? — Человеку в свитере не терпелось, глаза его засверкали.
— Да никак. Там и сейчас бар. Вроде бара.
— Ну и как там, ну как? — допытывался он.
— Да никак. Я съел там, кажется, печенку по-римски. Ох и невкусная была.
— А пиво?
— Что пиво?
— Ты пиво пил?
— Пил. Светлое. Теплое такое, я летом там был.
— Ты так все помнишь?
— Помню. Меня тогда рвало, как никогда.
В свитере, насупившись, пробурчал:
— Желудочки к ты, наверное…
— Да, — ответил Зыгмунт и икнул.
В проходе между парами стояли Геня и Левша, дальше толпились Антось и Шамша, Гармонист, Бомбель…
— Слезайте вниз, здесь ничего не слышно! — заорал Рак.
В свитере наклонился и взглянул на него.
— Тебе, видать, в уши надуло, вот теперь и не слышишь ничего, — сказал он.
Раздался хохот. Хохотали долго. Геля, у которого была машина и пять лет, Левша, кладбищенский дантист, Аптось, святотатец, Бомбель, обесчестивший свою внучку, и смеялся Рак, отсиживающий здесь уже третий календарь, но глупый, как девственница.
И смеялся Зыгмупт, сорокалетий худышка, у которого в гетто вырезали всю семью…
Смеялись все строители, что сидели за столами, и уже знали, что сказал немец; вся камера широко раскрыла рты, бледные и черные, хищные и беззубые.
Смотрел в эти раскрытые рты немец и свой рот раскрыл, черный и беззубый; через этот рот он четырнадцать лет вводил внутрь кашу и выплевывал мокроту и кровь.
— Ну и уел он его, — взвизгивал Гармонист.
— Здорово он по-нашему умеет, — пищал Рак.
— Вот это голова!
— Что ты хочешь, четырнадцать лет в каталажке, можно ума набраться.
— Даже если не хочешь, да?