— Знаешь, — говорил он, — я должен признаться, что, когда с Волги нас направили туда, я обрадовался. Пейзаж какого-нибудь Янгиюля, например, напоминает прикарпатский. Возможно, ты помнишь старый Беч, примостившийся в горах, замшелый. Не знали мы наших городов! А кроме того, какие там были люди! Может быть, в других местах люди были иные, может быть, будь мы их пленные, они относились бы к нам иначе, но тогда… во всяком случае, о себе я могу сказать, что я рад. Это старая раса, по-своему культурная и цивилизованная. У нее такое же чувство достоинства, как у жителей Марокко и арабов Палестины. Кроме того, мы были для них сыновьями Лехистана. Нет для них никакой Литвы, никакой Чехословакии. Возможно, они не слышали о Голландии, Швейцарии или Испании. Но они слышали о Лехистане. Так, как некогда мы о Турции. После стольких веков остались только хорошие воспоминания. Может быть, когда-нибудь так будет и после нынешних войн. На каждом шагу, в каждом городе то мечеть, то могила напоминали об истории. Нет следов истории в зеленых чащах Коми, нет их за Уралом, небогата и молода история над Волгой. Но там, за Каспийским морем, у границ Персии, история лежит пластами тысячелетий. Весь край — потухший вулкан, который много веков тому назад изливал на мир свою лаву. Тамошние народы — именно такая лава. Разливалась она широко и далеко, неся войну, огонь и мор. Но потеряла силу и остыла. И вот сидят они теперь неподвижно на порогах своих убогих жилищ и ждут неизвестно чего. Даже революция еще не вырвала их из этого оцепенения до конца. Восток. Так вот, нас, поляков, военных, встречали, как я уже сказал, необыкновенно сердечно: узбеки, таджики, киргизы, все. А в Самарканде гостеприимство было просто безмерным, типично восточным, ориентальным, и чувствовался в нем притаенный интерес. Интерес этот был действительно хорошо спрятан. Он не стал явным даже тогда, когда нас то как бы ненароком, то не поймешь как спрашивали: «Правда, что вы сыны Лехистана?» — «Правда». — «И правда, что вы воины?» — «Правда». Несколько стариков со сморщенными бронзово-желтыми лицами задумались, еще раз убедившись в том, что они и так уже давно знали. А затем как бы нехотя спрашивали дальше: «И вы верите в бога? В старого своего бога, да?» — «Верим, и ксендзы у нас есть, и кресты носим, вот, смотрите», — отвечали мы. Старики оглядели вынутые из-за пазухи кресты. Вырезанные из консервных банок. Видно было, что это почему-то их радует. И тут последовал новый, довольно неожиданный вопрос, уже более смелый, как бы напрямик: «А трубачи у вас есть?» — «Есть». Ты ведь знаешь, музыкальные инструменты мы получили сразу, наш полковой смотр или парад не может обойтись без оркестра. Я не знаю, как там у вас в Шотландии, а у нас этого хватало. Помолчав, узбеки сказали: «У нас к вам большая просьба.. Если вы из Лехистана и если вы воины… и если верите в своего бога… и у вас есть трубачи… не могли бы вы сказать вашим трубачам, чтобы завтра вечером они затрубили на нашем старом рынке? Напротив мечети, в которой лежит прах великого Тимура». — «Ладно». Старики поблагодарили, не по-восточному кратко, и ушли. А уходя, спросили еще раз: «Так будут трубачи?» — «Будут». На другой день мы сообразили, что был четверг, канун магометанского праздника, и в офицерской столовой кто-то даже сказал, что, наверное, дело именно в этом. Но по-настоящему мы почувствовали это только вечером. Полковник, который любил такие вещи, приказал выступить во всем блеске. Трубачи надраили как полагается трубы и все прочее. Вечером перед мечетью в Самарканде, известной мечетью, где покоится прах Тамерлана, чернела толпа, плотная, густая и так неподвижно застывшая в ожидании, как это бывает только на азиатском Востоке. Совершенно застывшая. Лишь изредка по ней прокатывался гул. Даже прилегающие улицы и базары — все было забито. Только на мостовой перед мечетью сияло лысиной небольшое свободное место. Сюда подошли трубачи. Это место предназначалось для них. Они протрубили раз, другой и третий. Они протрубили побудку, какой-то призыв, и, наконец, хейнал. Наш, мариацкий. Ты знаешь, что такое улица в Самарканде или какой-нибудь Бухаре. Но тогда совершенно не было слышно обычного шума и гвалта, по сравнению с которыми наши Налевки или Казимеж показались бы оазисами тишины. Толпа онемела. Музыка так на них действовала, что ли? Они слушали молча и молча разошлись. Но мы тогда уже поняли, что за этим что-то скрывается. Мы, понятно, начали выслеживать, вынюхивать, выведывать. Ни один из наших доморощенных шпиков — а согласись, что в последнее время их развелось у нас слишком много, — так не вынюхивает, не цепляется к словам, не сует свой нос в чужую жизнь, как это делали тогда мы. Но люди Востока были непроницаемы. Они ничего не желали рассказывать.
Мой друг улыбнулся: