Однако так продолжалось недолго; через несколько дней с ним случился еще один приступ, и, хотя снова удалось спасти его от смерти, решение консилиума на этот раз было еще более строгим: санаторий, длительное лечение, максимальный покой, безоговорочный отказ от прежнего образа жизни и даже изоляция от любой информации, связанной с недавно выполнявшейся работой. Он пытался бунтовать против этого решения даже тогда, когда, сидя в пальто, накинутом на плечи поверх пижамы, ждал машину «скорой помощи», которая должна была отвезти его на новое место пребывания, но постепенно его тело охватила вялость, а его сознанием завладело страшное и непонятное безразличие.
Учитывая состояние пациента и высокую должность, которую он все еще занимал, его положили в отдельную палату, что отнюдь не показалось ему наилучшим вариантом, поскольку здесь он был обречен сам на себя и все прожитые им дни, все события и люди — все это возвращалось к нему в виде кошмарных призраков, в виде хоровода упущенных возможностей. Он впервые задал себе вопрос: «Что я за человек?» — вопрос, который не волновал его с тех пор, как он вышел из юношеского возраста и начал работать. Прежняя уверенность в себе, решительность и умение сосредоточиваться на наиболее важных делах и проблемах уступили место растерянности. Теперь он ясно сознавал, что, если бы ему удалось пожить еще три года, или хотя бы два года, или даже один год, он мог бы еще многое сделать, может быть, даже что-нибудь замечательное… Он впервые почувствовал, что хотел бы еще жить и что теперь, пожалуй, вел бы себя несколько по-другому. Он увидел, что существует масса вещей и явлений, которые он сейчас не может ни познать, ни даже назвать. Он пытался дать какое-нибудь определение этой тоске, постичь ее смысл, но не мог прийти к чему-либо разумному. Эти размышления парализовали его волю, а длительное одиночество и беззащитность перед собственными мыслями привели к тому, что его самочувствие стало ухудшаться.
Как только он чувствовал себя получше, его водили на исследования — продолжительные, кропотливые и утомляющие. Однажды медсестра оставила его на минутку одного в пустом зале. Сидя у стола, он инстинктивно взял газету. В одной небольшой заметке сообщалось о смене руководства в его бывшем учреждении. Он улыбнулся и поймал себя на том, что ему это уже безразлично. Бросил газету туда, где она лежала. «Вот почему мне говорили, — подумал он, — что газеты приходят сюда с опозданием. Стало быть, дела мои настолько плохи? Наверное, на сей раз мне уже не отвертеться от смерти…» Хотя он давно был к этому готов, сейчас он вдруг почувствовал страх перед этим «приключением». Но это был не трепет перед лицом смерти, а скорее сожаление, что все уже кончено, и огорчение по поводу своей немощности. «Хорошо хоть, — подумал он, — что все произошло так быстро и без трогательных сцен». По сути дела, он только теперь понял, что с давних пор затрачивал множество усилий на то, чтобы на других производить впечатление энергичного и твердого, а за всем этим пряталось неосознанное опасение, что если хоть раз затормозишь свой локомотив, то дальше его поведет уже другой машинист. В разговорах с посещавшими его друзьями и коллегами он избегал служебных тем и старался приучить их к новому, ранее не практиковавшемуся между ними типу легковесной беседы, в которой тема погоды и повседневные житейские мелочи вырастали до уровня первостепенных проблем.