Читаем Полупрозрачный палимпсест полностью

Оба одновременно выпили минеральной воды и закурили. Бартошевский посмотрел на свою тонкую бледную кисть с папиросой между средним и указательным и невольно сравнил ее с разлапистой Гофнунговой, когда тот протянул ему зажигалку.

«У него было два ученика, оба – Анастасии, – продолжал Гофнунг, – обоим тоже отсекли язык и правую руку и сослали на Кавказ. И вот сохранилось письмо одного из этих Анастасиев к одному монаху в Гангре, где он описывает с удивительным искусством страшные злоключения своего великого учителя и свои, по прибытии в ссылку, – как их обобрали до нитки и потом мучили долгими переходами в цепях, и как Максим вскоре умер, тринадцатого августа, и где похоронен, – длиннющее письмо. И вот: он в конце пишет одну поразительную вещь, – что написал все это каламой, такой тростинкой для письма, которую приладил к обрубку руки! То есть ему и в голову не могло придти взять каламу в левую, вот как-с!»

Гофнунг вытащил салфетку из-за ворота и бросил ее на стол; Бартошевский, прищурившись, поглядел в окно на улицу: там теперь с шумом падал крупный дождь, при ярком солнце.

«Да, странно… И ты об этом пишешь?»

Гофнунг посмотрел на часы.

«Мне пора. Нет, пишу я, вернее, хочу, хотел бы писать, да служба не позволяет, о вещах более общих, о философии правого и левого – дексиология, новая наука, которую я придумал, и Максим тут очень мне нужен. Да вот…»

«Гм… Но позволь тебя спросить, Георгий Иваныч, – сказал Бартошевский, наклонившись над столом, – я и раньше все хотел… для чего тебе в таком случае эта служба, и Фредди, и… вообще они… если это мешает тебе заниматься настоящим твоим делом?»

«Ну, это долгий разговор, и лучше его не затевать. Тебе вот в Москву нужно, да побыстрей, а мне – некуда спешить, ничего не осталось, они всё там стерли. Да ты и сам сказал, я – правая рука нашего великого этнолога; стало быть, надо же кому-то правильно и справедливо и исправно править восточными землями. Без меня там, может быть, такого наворотят…»

7

Вернувшись к себе, Бартошевский сел за стол, шумно вздохнул, открыл первую из двух пухлых папок с документами и начал их быстро просматривать и подписывать своим блестящим черным пеликаном с платиновым пером и золотой зацепкой (подарок тестя). Больше всего было прошений заверить документы русских, закончивших учебные заведения в Риге, или в Ковно, или в Праге, с приложением полицейского свидетельства, но попадались и просьбы о пособии, о рекоммендательном письме, иногда и об исходатайствовании пересмотра участи арестованных.

Некоторые бумаги он подписывал одним махом, не задумываясь, над другими его занесенное перо порхало немного, прежде чем опуститься и вывести затейливую подпись. Он не сокращал в ней ни буквы и еще прибавлял красивую мыслете, если подписывал по-русски. Ему всегда нравилось, что в его фамильи ни одна из дюжины составляющих ее букв не повторялась – хотя в немецком обличьи, где для «ш» требовалось три литеры, это не выходило. В кадетском корпусе он всегда шел третьим в списке, после Анзера и Аргунова.

Бартошевский взял из стопки и стал проглядывать очередную бумагу, держа наготове перо, но вдруг остановился, положил перо, откинулся на спинку кресла и стал смотреть в потолок с картушем. Это было прошение о принятии на службу переводчиком в Дойчландзендер Константина Константиновича Неплюева. Прошение было визировано Гётцем Штофрегеном, интендантом берлинского радио, но требовалась и скрепа Бартошевского о благонадежности.

Он смотрел в потолок и старался ни о чем не думать, но все-таки думал о том, что Аргунова убили под Одессой, Анзер пропал в Севастополе: Соколов, который видел его перед самой эвакуацией, разсказывал, что он был в тифу и должен был остаться, и его красные хорошо если просто застрелили – он наслышан был об особенных их зверствах в Крыму. Соколов всегда поправлял, если в его фамильи делали ударенье не на первом слоге, а по-мужицки на последнем. Они встретились опять в Берлине в двадцать первом или двадцать втором, у того был вид опустившегося «Андрея Белого», – который тоже тогда жил в Берлине и хоть и сторонился эмигрантов, как и они его, но все-таки Соколова постоянно принимали за этого полусумасшедшего, и даже за две, что ли, недели, причем в том же самом зале, тот выступал с безсвязной речью на вечере в пользу заморенных голодом в совдепии, прыгал по сцене и махал руками, и Соколову приходилось с раздражением объяснять, что с этим шутом гороховым – и, может быть, агентом большевиков – он никоим образом не в родстве.

Почему-то вспомнились выползавшие утром из-под моста платформы с танками под брезентом, и дядя Хилков, растерзанный в Овруче.

Перейти на страницу:

Похожие книги