Два месяца я не видел Ахмеда Испанца. Меня не тянуло на Парапет, даглинец во мне не нуждался. Свой субботний досуг проводил я в спецхране Библиотеки, привечаемый пожилым цензором в шлепанцах и халате, с кастрюлькой бозбаша на плитке, шоколадное ассорти и залоговый комсомольский билет расположили ее к моим одиноким занятиям. В «Нефтянике» и «Посейдоне», в консервативном «Листопаде» и сменовеховских «Канунах», в будетлянской «Воле быть» и несдающемся конкуренте, бурбонско-молодеческом «Цербере», органе «Объединенного надзора над Музами», не говоря уже о десятке спортивных гермесов и двух спецжурналах, чей биомеханический воляпюк вкупе с графиками ускорения рабочих процессов, в частности гладиаторских боев на арене, вызывали зевоту, я собирал жатву по теме, задавленной глуше, чем все пантуранство со всею иудиной песнью троцкизма, ибо эти ругательно, но поминались, а Колизей, от которого не уцелело ни камня, и даже сам квартал неузнаваемо разворотили, был засекречен дотла. Умер Брежнев, зарыли его глубоко. Траур истек, по телевизору показали двухсерийные «Парижские тайны». Во вступительном слове доктор искусствоведения, сахариновый хлыщ с гладеньким лбом и жеманной улыбкой, подробно, не останавливаясь на других вопросах, сравнивал Жана Марэ с его другом, Жаном Кокто. Доклад о шахматных машинах при коммунизме прочитал Михайла Ботвинник, руководитель шахматной евсекции в отставке, беспартийный еврей-большевик. Плановый визит к Мавзолею нанесли Энрико Берлингуэр и Сантьяго Каррильо. Глава крупнейшей мусульманской секты его святейшество преемник четвертый Мессии обетованного признал исторические завоевания власти на территории Восточного Туркестана. Меня это мало касалось, я по будням все так же работал на службе, инструктором Общества любителей книги.
Я был писарь и мытарь, сочинял справки о достижениях и ездил в командировки собирать взносы с колхозов, приписанных, по разряду коллективного членства, к Республиканскому отделению книги, подотчетному центральной головке в Москве. Не усмехайтесь, отнеситесь всерьез к духу периода, украсившего языковыми кунштюками превратности своего угасания. Так это все называлось на языке, нынче понятном не больше аккадского, но глиняные каракули не настолько внакладе, по ним скользят птичьи тени ученых. Наши разбиты таблицы, ни справок тех, ни колхозов. До колхозов не доезжал. Они прятались от меня. Заводы и те были редки. Мне надлежало в райком, в двухэтажное, линялого окраса здание с клумбой и гипсовым истуканом у входа, к начальнику ячейки книголюбов, старшему над колхозным библиофильством. В галстуке и подтяжках, он подмахивал командировочный лист, выправлял подорожную, слюнявил червонцы из сейфа. Брали плов, три звезды коньяка, осетрину в столовой закрытого типа, если в месяце была буква «р». Утром в смежный район, лишь бы автобусом, не попуткой бы только с шоферюгой КамАЗа, там четверть часа пешком, вынимая подошвы из заполненных жидкою грязью по осени рытвин, из летних каверн, и снова административный приют. Светает, везде тот же самый, как после ревизии или погрома, одноэтажный ряд хлебных конур, заваленных непропеченными, для заворота кишок, караваями, пустых бакалейных, серых прачечных и цырюлен. Переговорный, с разлаженной телефонною связью почтамт, веранды и крыльца старожильческих хаток. Просыпается чайхана, поодаль тюрьма и редакция, туманится минарет. Буюрум, мы вас ждем, перехватывает портфель посланец райкома.