Молодая хозяйка (имя забыл: Алевтина? Мелетина? Капитолина? — выдумывать муторно, что-то в этом не то, не идущее ни письму, ни морали) разлила самогон из трехгранной бутыли наподобие уксусной, я, непьющий, отнекивался, ссылаясь на печень. Она хмыкнула, не приемля в серьезное доказательство, бабушка встряла, выпей, шашок, жа жнакомство. Содвинулись, тренькнули сизыми рюмками, тут же и повторив. Старая хлобыстнула первой и ушла деликатно, по-сельски. Мы сидели вдвоем. Этой пищи желудок мой не хотел. Осоловелый, я озирался. Прибрано, занавески, салфетки, приемник «спидола» на этажерке. Рублей на сто вся обстановка. Хорошо, подумалось мне, как немного спустя, перед смертью, Черненке, а хорошо ли тебе, там, Константин? Она болтала, смеялась, кручинилась в сбивчивой застольной манере, не находившей во мне собеседника что тогда, что теперь, еще налила себе дважды. Я заплетался, коснел, сунул рукав в чашку с капустой и очутился под одеялом на гладкопостланных простынях.
Спал по часам двадцать минут, разбудило босое бесшумное шлепанье по половицам. Скрещенными руками, правая на левом, левая на правом бедре, потянула кверху скомканный подол полотняной рубахи, совлекла через голову наизнанку и, бросив на спинку стула поверх моей водолазки и джемпера, предстала нагой. Широкая в бедрах, округлый живот над курчавостью дельты, большая, с мягкими сосками, немного обвисшая грудь, волосы, прежде заколотые на затылке гребнем, распущены по плечам, оттеняя высокую сильную шею. Откинула одеяло, легла, горячо привалилась, шепнув что-то, чего не расслышал, но от чего мои уши зарделись. И стянула с меня трусы.
К двадцати четырем годам мой стаж, не считая самообслуживания, то опрометчиво бурного, теснящего все другое, ненужное в контрасте с грибницею паха, то затухающего от растерянности перед ней же, сводился к полудюжине нечаянных эпизодов и отношениям со сверстницей-еврейкой, выпускницей французского отделения иняза — мистическая двойственность названия сопрягалась разве что с наскипидаренным паркетом, запашком из уборной и позорным уровнем наук в битком набитых классах. На первом же свидании в гремящем баре «Полистана», громадного, как римские термы, мраморного шатра развлечений, она сказала, нервно отхлебнув шампанское и покатав на блюдце вишенку фруктовой корзиночки, что давно меня любит, с межвузовской конференции, когда увидела «выступающим на трибуне о символизме», влюбилась, месяц страдая бессонницей, сделает все, о чем бы ни попросил, и я должен лишить ее девственности, сбереженной для меня одного, и жениться на ней, ибо это судьба. У нее дрожали губы и голос, ужаснувшись, я дал себе зарок быть осторожным. Мы тем не менее поехали в такси ко мне домой. Сдобность, милое личико в обрамлении каштановых прядей, удачный наряд и духи делали нареченную привлекательной. Она форсировала непринужденность, шутила, но, несмотря на нечастое в женщинах остроумие, комическое, в более глубоком аспекте, было совсем не ее. Ее были губы и эти глаза. И еще кое-что.
Я развалился в кресле, предложив ей соседнее, между нами был журнальный столик с кофейными чашками, коньячными рюмками, распечатанной пачкою «данхилла». Посуровевшая, бледная, она отрицательно качнула головой и, задрав юбку — я не успел опешить, — легла спиною ко мне на меня и положила себе на грудь мои ладони; под блузкой были вымытая теплая кожа и кружевная ткань лифчика. Возьми меня, сказала она тихо, словами из обобщенного фильма или романа, с одушевлением (женщины выгрываются в то, что говорят) лелеемой домочадцами книжницы, столь порывисто освобождавшейся от этикета, что это не могло не отозваться в ней сладко-болезненным зудом, и, сняв мою правую ладонь со своей правой груди, повела мои пальцы вниз, под колготки, в маленькие шелковые трусики, где шерстка переходила в увлажненную мякоть. Натурам чувственным нелегко дается нетронутость, по наведенным мной справкам, моя невеста имела успех, но с невежливой твердостью отвергала все приглашения, дожидалась меня. Проникновение, которого она так хотела, в немусульманской части города ни к чему не обязывающее, было для нее актом, фатально скрепляющим нашу брачную близость. Нет, сказал я себе. Не потому, что, не нагулявшись, отказывался лезть под хомут или дрейфил семейной ответственности. Вокруг да около, на перегное коммунизма цвели ранние свадьбы, простейший способ, не случаясь по углам, унять неудобство в паху и, за неимением других занятий, войти в колесо роевых превращений, признанных высшим благом всеми общинами этого места. Презирай сколько влезет среду, она дожмет тебя, пассивного протестанта с кислой физиономией под маскою угождения, принятой на Востоке. Меня подзуживали знакомцы, небедная родня обещала по блату двухкомнатный кооператив. И сейчас неизбежность предлагала приятнейший оптимум, надо быть дураком, чтобы три, пять, семь лет спустя согласиться на худшее.
Нет, сказал я, повременим.