Я опаздывал на свидания, приходил как попало, дважды вообще пропустил, не сославшись по телефону. Прождала черт-те сколько под февральским дождем, под часами на башне городского совета, отворачивалась от приставаний зевак. Я отправлял ее в библиотеку возвращать просроченные мной фолианты, семь томов Гиббоновых язвительных велеречий в коленкоровых кожах, Византию Успенского о четырех, если не вру, кирпичах кафедрального риторства, Основания Новой науки с ленинизированным гегельянством Мих. Лифшица по праву вступительной лекции, стеганый халат Сыма Цяня в столбцах династий и хронологий, полпуда каждый волюм, не надорвешься, книги не тянут. В толпе флиртующих юнцов выстаивала за билетами в одинаково нам ненужный концерт, но как без воскресных походов. Ей, никому иному, поручалось покупать мне носки, тетради, лекарства, «отоваривать» меленькие и бесцветные, с пометками химическим карандашом талоны на масло, сгинувшее с мясопродуктами лет за тринадцать до окончания режима, и любо-дорого было смотреть, как навьюченной, перекошенной, впервые вспотевшей лошадкой на излюбленных мной каблучках приволокла поклажу с базара под крышу к приятелю, где вызревал сабантуй, молодежный вертеп (ты тот посыльный в Новый год, кому ж еще готовить в кухне). Она отыгрывалась плаксивыми жалобами, не проходило и дня без размазанной туши. Я игнорировал в оторопи свершавшихся во мне перемен, в панике перед отравой, которая вела меня от одной гадости до другой. Что со мной? Этот я — тот же я, для кого веселый пустяк, оборвать лапки мухе, стоил неодолимых терзаний и к кому жук, раздавленный скорей по оплошности, чем в ясном рассудке желания, приходил с укоризной? На исходе четвертого месяца меня осенило.
Попреки и сетования, рыдания и жалобы были комедией, блефом. Она получала, чего добивалась. Ей нужно было — это. И она искусно, мастерски меня провоцировала, дергала за веревочки, как хотела вертела, выстругивая из чурбанчика его, долгожданного — небытового садиста, обученного ублажать ее прихоть. Ибо я нарвался на редчайший у нас тип повелевающей мазохистки, Кетхен из Гейльбронна, кукловодительницы провинциальных вояк.
Невезение? Дурацкая лотерея? Но с кем еще ей сообщничать? Материнская тарелка женихов подносила на выбор дипломников нефтяной академии, сих завсегдатаев драмтеатра и синагоги, юморных строчкогонов, итээркавээнщиков, бардовских костровых. С ними разгуляешься в пеленках и детском питании. А не дай бог, прельстится настоящий садист, на тысячу один, но вытягивают же счастливый билет, — поминай как звали, высосет до капли с поличным. Я подходил идеально: еврей, неопасен и мог оценить. Поведал ей о моих подозрениях, она взглянула цепко. От меня не укрылось, что обвинение, высказанное закушенным полувопросцем, — помыкая на узеньком перешейке, я был рабом могучих вод, по настроению менявших цвет от красного к желтизне и свинцу, и понимал, кто кем командует, — обрадовало и возбудило ее, как не всегда возбуждали мои торопливые ласки, как возбуждает лишь обрекающая на уничтожение откровенность. Смеясь и плача, в тот вечер (апрель выстилал за окном свою синь, звезды не спешили зажечься) мы целовали друг друга с небывалым бесстыдством. Вяжущая терпкость сока из ее мягоньких, разомкнутых створок мутила мне взор, заливала глаза, а то, чем я поделился в ответ, было проглочено не чинясь, сколь долго я этого домогался. То был финальный наш вечер. Она шла замуж за усатого пузана-архитектора, чадолюбца с акцентом, который через годы, отъезжая со всеми, спросил у меня из соседнего зубоврачебного кресла, какая религия в Тель-Авиве, и два месяца не была уже девственной. Ты умрешь от тоски? Ах, милый, брось, мы так молоды и умрем в девяносто, совсем от иного.
К чему это писано?