— Но ведь ваши уроки будут оплачены.
Он с сожалением покачал головой.
— Мы занимаемся с людьми истинно талантливыми. Вы, фрейлейн, к их числу не относитесь.
Губы мои сделались непослушными, я дрожала всем телом.
— А ну начните сначала! — грубо прикрикнул он на меня. — Попробуйте снова, может, у вас что-нибудь получится сейчас, когда вы так взволнованы.
Проглотив застрявший в горле комок, я начала монолог.
Запнулась, начала снова. У меня лились слезы, но я этого не замечала. Я была до того несчастна! Руки сами протянулись вперед, я держала в руках черепки — незримые, но вполне реальные. И сделала третью попытку.
Я увлеклась, и по мере того, как я говорила, моя собственная боль изливалась в отчаянии Маргариты. Мне доводилось стоять перед съемочной камерой и в Берлине, и в Вене, выступала я и на сцене, но такого чувства перевоплощения я никогда не испытывала.
Директор на сей раз дослушал меня до конца, не перебивая.
— Что-то в ней внутри шевельнулось… душа, что ли. А ведь так, на нее глядя, и не подумаешь. Беру свои слова обратно. Однако нужно прослушать ее еще разок, скажем, через четыре недели. Но только уж без вас, маэстро Кальман, с глазу на глаз.
За эти четыре недели Имре извелся пуще меня. Он помогал мне разучивать роль, прослушивал меня и если оказывался недоволен, то прибегал к однажды испытанному средству.
— Плачь! — кричал он мне.
Какое там «плачь», когда впору было смеяться: Имре до того комично выглядел со своим чрезмерным усердием и досадой. Затем, чертыхнувшись в сердцах, он отбрасывал книгу прочь. В таких случаях репетиции, как правило, прерывались, и мы шли куда-нибудь в кафе. Такой вариант меня вполне устраивал.
Четыре недели спустя я вновь предстала перед директором театральной школы, но на сей раз одна.
Уже сам прием подействовал на меня, как холодный душ.
— Вот что, фрейлейн, сейчас решится ваша судьба. У меня мало времени: даю вам десять минут. Бели справитесь со своей задачей, я вас приму. Через две недели начнутся занятия. Если не справитесь, считайте, что вы украли у меня время.
От тона, каким это было сказано, я не расстроилась, а скорей заупрямилась. Монолог я, правда, начала, но читала бездушно, вяло. Пренебрежительным жестом он оборвал меня.
— Честь имею кланяться. Попытайте счастья в оперетте.
Весь визит занял несколько минут. Очутившись на улице, я бросила прощальный взгляд на неприветливый серый дом. Грусти я не испытывала, напротив, мной овладело чувство некоторого раскрепощения. По дороге домой я обдумала свою дальнейшую судьбу. Ни в кино, ни в театре мне так и не удалось закрепиться. Для меня оставалась открытой единственная возможность: пока я молода и хороша собою, надо выйти замуж, родить ребенка и на этом строить свою жизнь.
Эту программу я и изложила Имре, слово в слово.
— Не делай этого, ради всего святого! — Имре не знал, что и сказать, ему в голову не пришло отнести мои слова на свой счет. — Уж не влюбилась ли ты в кого-нибудь другого?
— Влюбиться не влюбилась. Но этот человек недурен собой и состоятелен, — соврала я, чтобы подзадорить его. — К тому же мы решили поселиться в Париже, а это моя давнишняя мечта.
Конечно, никакого другого мужчины у меня не было.
— Нельзя решать такие вопросы с бухты-барахты! Ты ведь еще подумаешь, правда? — с трудом выговорил Имре. Давай позвоним твоей матери, спросим ее мнение.
От этого предложения я несколько сникла. В самом деле, что скажет на это моя мать?
А мать сказала следующее:
— Мы — русские, господин Кальман. Не пристало нам жить вашими подаяниями.
Взбудораженная нашим звонком, мать той же ночью укатила из Бухареста. На следующий день мы уже втроем сидели в моей комнатушке в пансионе «Централь».
На Имре лица не было, все эти треволнения доконали его.
— Но я хочу всего лишь обеспечить будущее вашей дочери, — говорил он голосом, охрипшим от волнения. — Хочу, чтобы Верушка не знала забот, если оставит меня. Обещаю вам… — Глаза его заволоклись слезами. — Я прекрасно понимаю: если Верушка сейчас бросит меня, она выйдет замуж за человека, которого, по всей вероятности, не любит. Считаю своим долгом позаботиться, чтобы она впоследствии не чувствовала себя несчастной. Здесь, в письме, все изложено… Это всего лишь мелкая компенсация за ту нежность, что я получил он нее.
Мать схватила конверт. Не спросила, что в нем — миллион или простая бумажка. Даже не вскрыла его. Порвав конверт в клочки, швырнула к ногам Имре.
— Нечего о нас беспокоиться, господин Кальман! Моя дочь молода, она устроит свою жизнь и без вашей помощи. Собирай свои вещи, Вера, и поехали! Была любовь, да вся вышла. Теперь по крайней мере все ясно: вы — венгр, мы — русские. Я-то думала, мы — родственные души, а выходит, чужие были, чужими и остались. Поедем, Вера, в Бухарест, а оттуда уедем в Париж.
Имре застыл как вкопанный, не сводя с меня глаз.
— Верушка, неужели ты сможешь вот так все бросить и вдруг уехать?.. Вы даже не дали себе труда прочесть мое письмо!
— Ваши письма нас не интересуют! — отрезала мать. — Прощайте, господин Кальман, мы уезжаем!