— Кабы знала ты, сколько в тебе силы против меня, — вздохнул Бора и мимолетно провел кончиком носа по моей шее, и в этом месте сквозь мою кожу рекой хлынуло жидкое пламя до сердца, а потом и повсюду, а рука с кусочком лепешки отчаянно задрожала.
— Он не станет слушаться меня, пока ты рядом, — пробормотала я, поражаясь враз осипшему голосу.
— Далеко не отойду, — твердо заявил Бора.
Он встал у дверей конюшни, в десятке шагов от нас с Лекубом, и только тогда вороной упрямец сосредоточил свое внимание на мне. Взял угощение, а я осторожно почесала его шею. Он мотнул головой с видом «это что еще за неуместные нежности», но не отпрянул.
— Пойдем-ка на место, — прошептала я у самых бархатистых ноздрей. — Не подведи уж меня, дружок. Если не станешь слушаться, то и тебе достанется, и мне ходить к тебе запретят. А кто же тебя тогда баловать вкусненьким да гулять водить будет?
Наделив вороного еще кусочком, я взялась за его недоуздок, собираясь вести в стойло. Он резко вскинул голову, как подумывая вырваться, заставляя меня встать на цыпочки, чтобы удержаться все же за его упряжь. Краем глаза я заметила, как подобрался и подался вперед Бора, но тут Лекуб послушно опустил гривастую башку и пошел рядом, подстраиваясь под мои не слишком широкие шаги.
Денник его уже сверкал чистотой, какой не видел давненько, очевидно, и первым делом, оказавшись внутри, жеребец стал валяться.
— Ну вот и славно, — скрыть облегченный вздох я не смогла. — Завтра жди меня снова!
До главного дома мы шли с Бора молча, плечом к плечу, но не касаясь, и мне чудилось, что с каждым шагом воздух между нами набирает плотность, обретая то самое, мешающее свободно дышать свойство, что бывает перед сильнейшей грозой.
В трапезном зале нам на пути попалась Друза, наверняка не случайно, но Бора ей и слова сказать не дал, повелительно подняв ладонь с растопыренными пальцами, и рот ее захлопнулся, как по команде.
Перед лестницей он таки схватил меня за руку, ускоряясь, будто промедление лишало его последнего терпения. Войдя в наши покои, торопливо помог снять теплую одежду, усадил на край постели и стал так же быстро раздеваться сам. Несколько рваных рывков, и вот он встал передо мной во весь рост, обнаженный, с расправленными плечами, сдерживая бурное дыхание, не скрывая ничем свою мужскую плоть, налитую от очевидного желания.
— Прости, с этим ничего поделать не могу, Ликоли. Желать тебя смогу перестать лишь мертвым, — сказал Бора, обхватывая себя у основания, и я, к своему стыду, никак не могла оторвать бесстыдный взор от его руки, сжимающей его могучую мужественность, и обжигающие картинки нашей немногочисленной, но такой потрясающей близости заполнили мой разум.
— Да, во имя всего святого, гляди на меня так, жена моя! — с глухим стоном произнес Бора, медленно опускаясь на колени, словно его ноги ослабли. — Гляди так, как смотрела, позволяя ласкать и любить себя. Гляди, потому что мне и жизни больше нет без твоего такого взгляда.
Ох, Пресветлая, сколько же сейчас во мне всего происходит! Нечто горячее, неимоверно-волнующее прямо-таки распухало в моей груди, струясь под ставшей вдруг такой чувствительной кожей, сжимая легкие, заставляя дышать все чаще. Оно откликалось на этот умоляющий взгляд Бора, на каждое его слово, само нуждающееся звучание голоса, практически неволя хотеть поддаться, пойти навстречу всему, о чем он просил. Потянуться к нему, ощутить снова все то, что порождали во мне его прикосновения, забыться в его объятиях, взвиться высоко-высоко, туда, откуда не видно всех земных проблем, а когда вернуться, то они возьмут и куда-то исчезнут. И жить потом дальше, позволяя себе видеть лишь ту сторону моего супруга и окружающих, что для меня приемлема, удобна, а остальное игнорировать. Да разве мало людей живут так же, особенно женщин, особенно аристократок. В своем комфортном мирке, знать не желающих ни о каких трудностях, занятиях, кроме исключительно приятных и призванных их развлечь; о том, как и что делается или откуда берется, о том, что могут вытворять их собственные мужья прямо у них под носом. И мнилось — именно об этом просил меня Бора, принять, как ни в чем не бывало, отдаться в его руки, позволить себе видеть лишь то, что приносит удовольствие мне, одновременно давая его и ему. Это давление, мягкое, вкрадчивое, но почти непреодолимое, присутствующее повсюду в моем теле и разуме, и ему так легко уступить, но тут же появилось чувство, что вдруг стало нечем дышать. Точно так же, когда на меня давил своей насмешливостью и жестокими словами Инослас, тыкая лицом в то, что никакого выбора для меня не существует и никогда не существовало, а мои протесты — лишь признак незрелости, эгоизма, недальновидности. Да, Бора не унижал меня и не собирался, похоже, этого делать, да подчинение его давлению обещало мне лишь наслаждения, но это все равно было давление.