— Погоди, не вставай, я сейчас все в порядок приведу, да и голова у тебя закружиться может. — Он вскочил, опустил глаза прямо к моим бесстыдно раскинутым пока ногам, шумно потянул носом, мотнул головой и сделал несколько порывистых шагов к дверям, выглядя при этом слегка ошалевшим, но потом резко остановился. — Ты почему раздетой прибежала, Ликоли? Я, дурень, и не спросил даже, увидел — и мозги отшибло.
Я вздохнула из-за необходимости возвращаться к насущным и неизбежным темам после столь недолгого прекрасного отвлечения и села.
— Я хочу знать всю правду о метке, Бора, сейчас и именно от тебя, ни от кого другого, — сказала торопливо.
— Ликоли…
— Так нужно, супруг мой, — нажала голосом, давая понять, что не время спорить. — Веришь мне?
— Верю, Греймунна, но и меня пойми. Неволить тебя хоть в чем-то мне сердце выворачивает, но потерять, отпустить — это и вовсе сразу его остановит. — Бора вернулся и сел рядом.
Я посмотрела на него, в окно, за которым стал падать снег огромными пушистыми хлопьями, вдохнула поглубже не столько воздух, сколько все свои страхи, переживания, сомнения, что жили на поверхности и прятались в глубине, и, вернув взгляд к его чертам, выдохнула их прочь, решаясь.
— Ну и не думай, о том, чтобы отпустить, ведь я сама покидать тебя не хочу.
Уверена ли я до конца? А кто мог бы? Я уже не та наивная Греймунна, что сорвалась из дому за Алмером, свято веря, что впереди только радость, легкость, наслаждения и счастье во веки веков до последнего вздоха и с ним одним. Теперь я знаю, что ничего нельзя предвидеть наперед, но это не должно мешать надеяться, боязнь дурного потом не должна мешать жить сейчас. И пусть это снова беспечность и недальновидность с моей стороны, но моя душа тянется к Бора, она отчаянно желает верить, что он согреет, защитит, пожалеет, сбережет и будет так делать все время. Так почему я должна слушать не свою душу, а чужие слова да страшные посулы о будущем? Да, Бора изначально не выбирала. Да, боялась, не хотела. Да, едва ли ведаю что о нем, но теперь он мой и от него сама не откажусь.
— Ликоли… — Предводитель всматривался в меня, будто тоже искал точных ответов.
— Я не невольница здесь больше, супруг мой, — отрезала даже слегка резковато. — По отцу скучаю, о нем беспокоюсь, но обратно, прочь от тебя да к тем, кто отдал меня, не хочу. Метки боюсь, но если без нее никак и правда в том, что не будет воли у меня больше от чего отказаться… об одном просить буду…
Сказать было сложно: горло, как пальцами злыми, стиснуло, и щеки запылали.
— Не принуждай меня никогда… со зверем… не смогу… Только не это…
— Ликоли, ну-ка на меня посмотри! — неожиданно грозно прорычал предводитель. — Кто сказал тебе такое? Кто посмел?
— Тише, не шуми! — коснулась я его плеча, но Бора тут же подхватил меня и перетащил на свои колени, не обращая внимания на влагу. — Тут такое дело: говорить о том, кто и почему, нужно не только меж нами, при крессе Иносласе придется, потому как он, похоже, понимает побольше моего в этом всем. Но сначала я все равно про метку от тебя хочу. Не от него, не от любого чужого, от тебя одного. Это для меня важнее всего, и гневайся, сколько пожелаешь, но расскажи!
— Можешь рассердиться да сомневаться, — насупившись, пробурчал мой супруг, поглядывая теперь исподлобья, — но по нашей вере, женщина, бывает, сама себе мужчину выбирает и метит его так или иначе, и ты это и сделала.
— Я не… Та пощечина со зла да от несдержанности моей была! И я слышала еще до того, как ты меня у дяди с отцом стребовал, вот и разъярилась! — зачастила я, вспоминая все уже почти вечность назад произошедшие события. — Причем тут… ты мне и не нравился тогда вовсе! Небритый, огромный, нахальный!
— Едва соображающий от желания, добавь, и едва не обезумевший от той пощечины, — подхватил муж. — Ведь ты сама меня коснулась, пусть ударила, но сама и первой, а это подтвердило то, что уже знали мое сердце и тело к тому времени — ты моя диала.
— Чудно это для меня, ну да ладно, теперь-то о том нечего судить.
— И то верно. Так вот, Ликоли, в выборе своей диалы у анира человек и зверь всегда едины, разве что зверь частенько чует это раньше, и сомнений он не испытывает. Только… выбрав, он… как не в себе становится до того, как и его не выберут, пока той самой метки — знака обладания — не будет, потому как без нее женщина вроде как свободна, а он уже потерян для всех и будто полужив и в ловушке. Маяться, злиться да чахнуть начинает, силы и выдержку терять, а вместе с ними и способность думать хоть о чем-то, кроме как быть рядом, звать-умолять да никого не подпускать. Дела ему ни до чего нет, все болит да ноет внутри, то в бешенство, то в тоску смертную кидает, и, само собой, на второй половине это не может не сказываться. Чем дольше это длится, тем дело хуже. Обращаться нельзя становится, ведь нет власти над собой тогда, сотворить можешь всякого, смести, уничтожить любого, кто на дороге встанет, видеть никого не видишь, кроме нее.
Ну что же, хотя бы часть правды в словах Рекры была.