Перед тем как привести его, Михайлов забежал на мину ту, чтобы договориться о знаках безопасности на окнах. Сигнал следовало выставлять не раньше чем стемнеет, часов в семь, в восемь. Потом он подошел к Иохельсону, сказал ему:
— Володя, дело к тебе. «Алхимика» (то было прозвище Гартмана) нужно будет проводить до границы. Ты поедешь? Соня с недоумением посмотрела на Михайлова. Сейчас, когда везде выставлены портреты Гартмана, опасность такой поездки возрастала вдвойне, в дороге ему постоянно придется быть на людях — отдает ли себе Михайлов отчет в этом?
— Он согласился? — спросила она. Михайлов чуть помедлил с ответом.
— Другого выхода у нас нет, — сказал он. И тотчас вновь повернулся к Иохельсону — Так как, Володя?
— Когда?
— В ближайшие дни.
— Хорошо, — сказал Иохельсон. — Я напишу Залману, чтобы он все подготовил.
— Кто такой Залман?
— Я тебе рассказывал про него, ты забыл. «Мой» контрабандист.
— Нет, — сказал Михайлов. — Пожалуйста, никому не пиши. — Улыбнулся: — Даже Залману….
…Ни в семь, ни в восемь Гартман не появился на Гороховой, стали уже волноваться. В дверь постучали лишь в десятом часу. Открывать пошел Иохельсон. Из комнаты Соня видела, как на пороге появился некто: элегантно одетый молодой человек в чиновничьей фуражке, закутанный в белое кашне, — в первую минуту она и правда не признала в нем Гартмана. Минут через пять явился и Михайлов, он шел следом за Гартманом, подстраховывая его на случай слежки.
— Х-хвоста нет, — слегка заикаясь, объявил он.
Сели пить чай. Михайлов, вопреки своему обыкновению никуда нынче не торопившийся, тоже остался. Шел обычный застольный разговор — о том о сем; Гартман много говорил, даже оживлен был, поминутно улыбался. Но все эти его улыбки не могли обмануть Соню; его выдавали (она все время исподтишка наблюдала за ним) глаза: это были, несмотря ни на какие улыбки, сосредоточенно-серьезные глаза человека, который испытывает где-то там, внутри, сильную боль и ни на миг не может забыть о ней, как бы прислушивается к ней постоянно. И глядя на него, Соня подумала — да, Михайлов, кажется, и на этот раз прав: Леве больше нельзя здесь оставаться; как ни велик риск, но Леву надо скорее выпроводить за границу.
В тот же вечер, сразу после чая, Михайлов объявил Гартману, что есть мысль отправить его в Париж.
— И не подумаю! — тотчас сказал Гартман.
— Придется, Лева, — спокойно сказал Михайлов. — Ничего не поделаешь, придется.
— Хотел бы я знать почему! — с вызовом ответил Гартман.
— Потому хотя бы, что таково решение Распорядительной ко миссии.
Гартман опустил голову, а когда вновь поднял ее, заговорил по-другому, без нервозности.
— Все это очень мило. Но, друзья, подумали ли вы обо мне, принимая такое решение? Михайлов пожал плечами.
— Странный вопрос. Речь, кажется, идет о тебе.
— Я не об этом. Не сомневаюсь, что вы думали обо мне, вернее о моей безопасности… Но вы не приняли в расчет, что я сам думаю обо всем этом. Интересно?
— Пожалуй.
— Я не хочу выглядеть в ваших глазах лучше, чем я есть Да, страшно, временами дьявольски страшно. Не выдерживают нервы и прочее. Все так, не спорю. Но поверьте, среди своих я быстро отойду. То, что со мною было, — это минутное, накатило и прошло… Словом, я не хочу уезжать. Такой отъезд, по-моему, равен преступлению. Это — бегство с поля боя, измена товарищам.
Соня невольно отметила, что довольно громкие эти слова (во всяком случае, непривычные для их среды) он произнес как глубоко прочувствованное — и уж конечно без нажима без пафоса; потому-то сказанное им воспринимается не как возвышенная тирада, а скорее как деловое соображение, с которым можно соглашаться или не соглашаться, но уж никак не отмахнешься. Это было серьезно — то, что он говорил.
— Наверно, в чем-то ты прав, — с тою же серьезностью, и это понравилось Соне, сказал Михайлов. — Во многом прав. Но ты рассуди здраво, постарайся посмотреть на дели с другой стороны. Ты вот говоришь об измене товарищам. Как можно! Как такое вообще может в голову прийти! По верь мне: речь идет лишь о необходимости, переждать период интенсивных розысков — ты не хуже меня знаешь, что через месяц-другой и московский подкоп, и твоя персона отойдут у жандармов на второй план, заслонятся новыми заботами. Так что смело можешь расценивать свой вояж как небольшой от дых, который, право же, все мы давно заслужили — и ты, и я, и Соня…
Гартман упрямо мотнул головой:
— Нет, не то Ты говоришь! Не то! Прости, но у тебя, Саша, какие-то детские аргументы.
— Хорошо, поговорим по-взрослому. Если ты печешься о пользе дела, то ты должен отчетливо понять следующее: особой пользы делу ты теперь принести не можешь, напротив, товарищи должны еще отвлекаться от своих обязанностей заботой о твоей безопасности.
При всей справедливости того, что сказал Михайлов, все-таки сказано это было резко, с излишней обнаженностью. (они почувствовала потребность внести в разговор смягчающую ноту, как-то разрядить обстановку. Но пока думала и перебирала, что бы такое сказать (а как на грех ничего путного в голову не приходило), Лева Гартман успел сказать: