На чем основан оптимизм м-ра Мэлия? Отчасти - на неприятии традиционного советологического представления о русской политической культуре как сервильной и деспотической. Этот свежий культурологический ревизионизм можно было бы радостно приветствовать, не будь исследователь так робок и непоследователен. Например, ре59
формистские либеральные тенденции в русской культуре он почему-то обнаруживает впервые лишь в середине прошлого века, хотя на самом деле европейский импульс реформы явственно слышен в России с самого начала ее государственного существования. Порою случалось ей даже идти в авангарде европейского политического прогресса14. Странно для историка России таких вещей не знать.
Другое дело, что история российских реформ вовсе не располагает к безоблачному оптимизму. Проблема с ними в том, что все они без исключения, вплоть до самых великих и драматических, неизменно заканчивались оглушительными поражениями. Даже та самая реформа 1855 г., с которой м-р Мэлия ведет счет, сменилась в 1881 г. свирепой контрреформой. И так было, увы, всегда. Как тень, сопровождали контрреформы каждое движение России к либерализации. И чем радикальней было это движение, тем агрессивнее - и длительнее - контрреформы. Став в феврале 1917 г. демократической республикой, Россия обрекла три поколения на жесточайший автократический режим.
Одну из причин этой трагической закономерности, глубоко заложенную в русской политической культуре, называет и сам м-р Мэлия. Как бы плохо людям в России ни жилось, они “все-таки получали некоторое утешение от того, что были гражданами великого государства”15. Вот и теперь - конец презираемого старого режима переживается, несмотря ни на что, “как национальное унижение, обострившееся из-за новой зависимости России от Запада”16.
Но ведь именно этим, если говорить о главном, и отличается Россия от Венгрии или Польши, не говоря уже о Боливии. Именно в этом массовом чувстве национального унижения и черпает свою силу реваншистская оппозиция. Именно это непривычное, а для многих непереносимое ощущение “новой зависимости от Запада” она и эксплуатирует.
Не сомневаюсь, что эти жестокие сюжеты хорошо знакомы профессору Мэлия. Но он предпочитает не касаться того, что может ослабить звучание главного для него тезиса - что “Ельцин преуспеет”. Всю сложнейшую и чрезвычайно тяжелую тему он закрывает мажорной констатацией: несмотря “на громадность потери в силе и престиже и очень реальную проблему русских, оказавшихся “за границей”, реакция была мягкой - по сравнению с реакцией во Франции после потери Алжира или с американской травмой от “потери” Китая”17.
Так ли? Да, на этапе шоковой терапии российской реваншистской оппозиции действительно не удалось спровоцировать общенациональный бунт, и ее “марш на Москву” провалился. Но разве аналогичное поражение немецкой реваншистской оппозиции в 1923 г., когда провалился ее “марш на Берлин”, свидетельствовало о силе веймарской демократии? Разве доказывало оно, что тогдашний президент Германии Фридрих Эберт непременно “преуспеет”?
Впрочем, в анализе политических тенденций, прямо или опосредованно последовавших за пережитым страною шоком, можно обойтись и без исторических параллелей. Достаточно просто суммировать разнородные явления, чтобы возникла напряженная, мало располагающая к розовому оптимизму картина.
60
Резко ослабли партии демократической ориентации - демократия утратила позиции решающей политической силы в стране. В оппозицию президенту перешла группа авторитетных в кругах либеральной интеллигенции демократов.
Возник и еще более тревожный феномен: появились “перебежчики” из рядов демократов в реваншистский лагерь, многократно укрепившие его интеллектуальный потенциал. Парламент практически подчинился реваншистской оппозиции
- симптом, особенно опасный на фоне раскола армии. В кругах, близких к президенту и к власти, сформировалось влиятельное течение “державников”, не то чтобы враждебных демократии, но отводящих ей второплановую роль по сравнению с силой и престижем государства.
Реваншистская оппозиция не только количественно выросла. Она укрепилась структурно, глубоко перегруппировала силы и переосмыслила свою политическую стратегию.
Следовательно, не только исторический опыт, но и ход политических процессов в сегоднейшей России не позволяют оценивать перспективы либерализации в эпоху Ельцина, и уж тем более после Ельцина, с безоглядным, нерассуждающим оптимизмом. Что же остается человеку, решившему упорно придерживаться именно этого амплуа? Правильно, экономика. Остается заявить, что “превыше всего успех демократии зависит от экономики и успеха шоковой терапии”18.