Мы стоим на площадке второго этажа, и я берусь за ручку двери в комнату Дилана.
– Лучше вообще ничего не трогать, – добавляет он.
– Сохранить все как есть? Устроить здесь склеп?
Временами, проснувшись утром, я удивляюсь, что уже наступил новый день. А иногда, взглянув на часы, не могу поверить, что прошло всего несколько минут.
– Так принято.
Разве? Если я уберу в комнате Дилана, я стану любить его меньше?
– Нет, мы сделаем это сейчас.
Но я по-прежнему не двигаюсь с места, и моя решительность не переходит в действие.
– Ладно, – кивает Макс.
Он накрывает мою руку своей, и мы вместе открываем дверь.
Можно смотреть, но не видеть. Совершать какие-то действия, ничего при этом не чувствуя. Тебе просто нужно на время заглушить свое сердце. Я встаю на колени и начинаю сортировать вещи Дилана, собирая их в кучки. Аккуратно складываю джемпера, не позволяя себе думать о том, что я делаю.
– Все это можно отдать в Красный Крест, – небрежно говорю я. – Или я отдам это Элисон для ее близнецов – они пока еще маленькие, но ведь они подрастут.
– Я не хочу, чтобы кто-то носил его вещи, – резко бросает Макс.
Он кладет в ящик с игрушками тихо звякнувший ксилофон.
– Игрушки можно отдать. А одежду – нет.
– Но не выбрасывать же ее.
Я представляю близнецов Элисон – таких похожих и в то же время таких разных – в любимых футболках Дилана с динозаврами.
– Она будет рада получить что-то в память о Дилане.
– Нет.
Макс подходит к окну. Как-то незаметно наступило лето; наш сад заброшен и совсем зарос. Вокруг футбольных ворот Дилана, которые он так сильно и недолго любил, вовсю разрослась трава. Здесь теперь можно посадить овощи, сделать высокие грядки. Или вымостить площадку камнями. Что угодно, лишь бы ничто не напоминало мне, как мой сын кричал «Го!». Глядя на застывшую спину Макса, смотрящего в окно, я вдруг понимаю, что не знаю, о чем он думает. Хуже того, мне даже не хочется об этом знать. И я продолжаю сортировать одежду, методично отделяя то, что еще можно носить, от того, что видело лучшие времена.
– Я отвезу это в другой город, – говорит Макс, все еще стоя ко мне спиной. – Или в благотворительный фонд, который посылает одежду в другие страны. Если я увижу вещи Дилана на другом ребенке…
– Но такие футболки продаются сотнями…
– …я этого просто не вынесу.
Я расправляю одну из футболок. Белую в красную полоску, с аппликацией в виде акулы, выпрыгивающей из синих волн. Я представляю, как иду к Элисон и Айзек бежит к двери в красно-белой маечке с акулой. Мне приятно думать о том, что этот кусочек хлопка будет вновь полон жизни.
– Хорошо, – уступаю я.
Если Макс не хочет, чтобы другой ребенок носил одежду Дилана, пусть так и будет. Может быть, это хоть как-то его утешит.
Мы молча разбираем вещи, укладывая в коробки книги, чтобы отдать их в Фонд помощи нуждающимся, аккуратно складываем пижамы и постельное белье для Фонда помощи новорожденным. Макс разбирает кроватку, а я придерживаю секции, пока он откручивает болты, – точно так же, как три года назад, когда мы ее собирали и мне мешал мой огромный живот.
Последней каплей становится носок.
Крошечный белый носочек, завалившийся за кроватку. Подошва у него запачкана, а сам он все еще сохраняет форму маленькой ножки. Кажется, он еще теплый, словно Дилан только что снял его. Я прижимаю носочек к лицу и вдыхаю запах моего мальчика, прислоняясь к стене, чтобы не упасть.
– Пипа, родная.
Макс хочет меня обнять, но я качаю головой.
– Я в порядке.
Стоит мне сейчас заплакать – хоть на мгновение, – и я пропала. Я усвоила это на собственном горьком опыте. Мой плач – не одинокая слеза, которую утираешь салфеткой, чтобы продолжить дела. Мои рыдания длятся по часу и дольше, когда я, свернувшись в углу дивана, протяжно и мучительно всхлипываю. День потерян и следующий тоже. Мой плач – это опухшие глаза и свинцовая тяжесть в голове, будто после пробуждения от сильного снотворного. Это уже не тот плач, который когда-то приносил облегчение.
– Ты уверена?
– Да.
Я кладу носочек в карман.
– Но давай прервемся. Ненадолго.
«Ненадолго» затягивается на неделю, потом на две, потом еще на четыре. Осенью я провожу несколько дней с родителями, а когда возвращаюсь, Макс, взяв меня за руки, говорит, что в комнате Дилана он убрал сам.
– Я отнес кроватку на чердак.
Мы всегда говорили о большой семье. Будучи единственными детьми у своих родителей, мы оба мечтали о братьях и сестрах, пока росли, а став взрослыми, стали мечтать о детях, тем более что родители старели, а растущие заботы были слишком личными, чтобы доверять их друзьям. А потом Дилан заболел, и вот теперь… другого ребенка я не хочу. Это не автомобиль, который покупают взамен отправленного на свалку. Ощущение пустоты останется навсегда, даже если вы попытаетесь ее заполнить.
– На всякий случай, – поясняет Макс, пряча глаза.
Он показывает мне книги, которые сохранил, и одноухого слоника, которого Дилан использовал как подушку. Затем он ведет меня наверх, и у двери я в нерешительности останавливаюсь, сомневаясь, смогу ли я вынести вид пустой комнаты.
Но она не пустая.