Не либретто, музыка на него исполнилась дотошностью метода Станиславского, чьей мечтой было поставить во МХАТе «Веселую вдову». Она становилась предметной, мы могли пользоваться ею, как жонглеры. Она обжигала, переходила в кончики пальцев, не давая нам прикоснуться, заставляя семенить на месте в патетических местах, делая их неотразимыми, заставляя мчаться за убегающим Подколёсиным, повторяя его движения на месте под Чайковского, как в нашей «Женитьбе», диктовала хореографию, которую, оказывается, сочинять необязательно, просто надо извлечь из обстоятельств самой музыки, из ее характера, темпа, эмоций.
Мы не боялись показаться дилетантами, не привлекали специалистов, потому что музыка не была аккомпанементом, она была действием.
Это сложный разговор. Легче показать, хотя показывать некому. С тех пор многие разбрелись, многие умерли.
«Мотивчик» по Легар-Кальман-Штраусу возник, чтобы я, проходя по коридору театра, знал, что за дверью малого зала — мой одесский двор, разыгранный людьми, не имеющими о нем ни малейшего представления.
Только сын мой, в то время восьмилетний, мог как-то догадываться, что детство его папы было пронизано опереттой, как солнцем. Что жанр этот и одесский Театр оперетты поддерживали в нас легкомыслие и веселье.
В моей памяти все мы вышли из «Летучей мыши». И первый любовник двора, и его несчастная супруга, и две красотки, преследующие эту семью.
И другая семья, пародийная, еврейская, с огромными носами, но такие обаятельные и неотразимые, какими бывают самодельные тряпичные куклы. Как они кричали! Как с вызывающим акцентом пели, правда, по-немецки, и были неотразимы! Никто не мог им запретить быть такими.
И дядя Толя, забулдыга, человек с пустой стеклянной тарой для сдачи, чтобы приобрести полную, пересказывавший всем соседям увиденную им когда-то до войны «Летучую мышь». Он был неотразим…
Я разрешал Толе Горячеву импровизировать, и он начинал готовиться с вечера. Говорить с ним перед спектаклем я никому не советовал. Как же он фальшивил, напевая, и музыка выдерживала это, и в наших обстоятельствах она становилась тоже неотразимой.
И если мы слишком далеко отходили от оригинала, наши блестящие музыканты Семёнов и Легин неслись от рояля первого этажа к роялю второго по двум лестницам, меняясь местами, и там импровизировали, находя парафраз любимых советских песен в давно написанной классической опереточной музыке.
А иногда это дворовое издевательство кончалось, и Катя Тенета по-настоящему пела Периколу, как учили.
Они жили моей жизнью, к которой не имели отношения, обеспечили ей бессмертие.
А мальчик мой, сидя в кресле перед сценой, смотрел и смеялся. А потом на его месте оказывался я, и все понимали, что так было на самом деле в моем детстве, когда мы знали, в кого влюблен премьер Одесской оперетты Юрий Дынов, красавец в длинном плаще и белом шарфе, кто в «Белой акации» лучше — Дембская или Иванова, что Театр оперетты выменян у Львова на наш Советской армии, что на ту же самую Гловацкую, которая постарела, но красивее всех, сам маршал Жуков, в то время руководитель Одесского военного округа, приходит смотреть в окошко к ее выходу в «Летучей мыши», стараясь остаться для нас незаметным, и сраженный ею в самое сердце.
Школьный театр
Что для меня особенно трудно?
Вспрыгнуть без разбега с места из зала на сцену. Очень трудно.
Учитель физкультуры так и сказал мне:
— Вам не стоит пропускать мои уроки. Играете хорошо, но прыгнуть на метр в высоту не способны.
«А вы, Александр Сергеевич, — хотелось спросить его, — вы-то что умеете?»
Я его ненавидел. Подсаживая на кольца наших девушек, он брал их за места, казавшиеся мне священными, и выглядел он для учителя физкультуры слишком аристократично.
Чёрт с ним, пусть зовется как Пушкин, не знаю, жив он или умер… Самозванец.
В актовом зале я побывал прошлым летом. В руках сирень, непонятно для кого. Та, которой я мог цветы подарить, уже не живет на свете, стены в зале пузырятся лиловой краской, и я подарил сирень вахтерше, согласившейся впустить меня.
— Только вы недолго, — попросила она. — А то мне влетит.
— Я недолго.
И действительно, пространство, которое казалось очень большим, способным за один вечер вместить почти всю школу, с трудом впустило меня. Мой огромный успех в те годы оказался ошибкой памяти. Да и был ли он вообще?
Что делать, когда у меня никого не осталось.
Как это?
Точнее, никого и не было. Никогда.
Ни первой любви, ни первых друзей, ни первого предательства.
Вот мысль — никого не было. Мне только показалось. А то, что в комнате, куда я вошел, пахнет людьми, — ничего не значит. Может, там пахнет кошками или с улицы занесло. Не надо возвращаться никуда и никогда. Останься легендой для самого себя. Была жизнь, но для кого была? Где ты ее видел? Горечь на сердце, конечно, осталась, но, может быть, ты с ней родился?
Нет, что-то все-таки брезжило. Наши два слабых прожектора, бьющих в меня на сцене, и я, маленький, жалкий в буре оваций.