Но, уже выбираясь из вагона по узкому коридору в момент прибытия, поддавшись общей лихорадочной спешке, задела кого-то чемоданом, обернулась, взглянула глаза в глаза, и сердце оборвалось: виски, лоб и, главное, взгляд, скрывающий слабость за готовностью к самообороне и вместе с тем призывный, умоляющий — да, старость. Преувеличенные ее извинения, возможно, и смогли замаскировать тяжелое и оставшееся уже, верно, с ней навсегда раскаяние.
Обычно делясь с мужем всеми событиями, она вдруг утратила вкус к словам, чувствуя, что на сей раз они не принесут облегчения. То есть у нее слов и не было, их, ей казалось, не изобрели для выражений той пустоты, что внутри у нее образовалась. Само ее присутствие сейчас с мужем в кухне, устроенной с наивным старанием украсить хоть как-то городской скучный быт, не сознавалось ею как вполне реальное. Хотелось высвободиться, вырваться из тисков собственной памятливости, но с язвящей отчетливостью возвращалось все тоже: профиль отца, его высоченный лоб, запавшие потемневшие веки, а руки под покрывалом, будто нарочно, чтобы отнять у нее возможность последний раз их поцеловать — за то, что не сделала, не угадала в себе это желание при его жизни. Наказана. И еще, еще наказания ей будут за то, что не успела и не пыталась успеть. А прощать уже некому.
Вот когда мы действительно становимся взрослыми, когда уходят те, кто знали нас детьми. И сразу отлетает. Со смертью отца она, Таня, теперь не дочка, чьи шалости, ошибки, вины разделяются как бы и родителями, и ответственность тогда еще не столь тяжела. Отныне — все. Не подскажет, не отругает — как же мало она ценила отцовский гнев, из упрямства сопротивлялась, когда следовало благодарить. Теперь уже ни у кого не зайдется сердце от твоей глупости.
Слеза поползла по щеке — от жалости к себе. Неужели даже смерть самых близких не освобождает человека от его эгоизма, воспринимается как удар, нанесенный лично ему, и собственная боль все заслоняет?
А как отец уходил? Что чувствовал, что вспомнил, поборол ли страх или такое нельзя побороть? Услышал ли слова, что Таня шептала, когда он уже был без сознания, как врачи объясняли, но она не верила. А крик ее долетел до него? В тот миг он должен был понять в с е, как поняла она, впервые за все прожитые совместно годы.
Очень важно. Вырвать у смерти то, что она по своей жестокости тоже готова с собой захватить. В этом ее злобность — окружить умирающего пустотой, невиданным еще, неиспытанным одиночеством, и вот туда надо прорваться, не дать запугать: она, Таня, сумела?
Хорошо, что ни мужа, ни сына рядом не было. Поэтому, может, и вытерпела, выстояла, что не к кому прислониться. Дождь мелкий, рыжая, комьями слипшаяся земля, глубокая, косо срезанная яма: старательно, неуклюже туда опустили гроб. Ей захотелось убежать, но она поняла, что от слабости может идти только медленно.
С удивлением оглядела стены, обклеенные обоями, занавески в оборках, сшитые по модной картинке. Лампа типа керосинки, за которой они с мужем выстояли двухчасовую очередь. Клеенку на стол привезла подруга из туристической поездки в Югославию — редкостный по щедрости дар. А гарнитур… словом, все тут являлось вехами их в целом благополучном, хотя и в рывках, в усилиях постоянных существовании. Но усилия-то сводились к чему? Чего это стоило, какова цена определялась?
Родительский дом, теперь обветшалый, когда-то, на Таниной памяти, начинался с запаха свежей стружки, и краска кое-где пузырилась, а лопнув, клеилась к пальцам. Появление новых вещей тоже сопровождалось оживлением, праздничностью. Помнились лица родных, когда втискивался высокий и боком еле в дверь протиснувшийся буфет с костяными желтоватыми, в форме катушек ручками. Его нелепость обнаруживалась тем резче, чем очевидней делалось, что прописан он тут навсегда. Сросся со стеной, щупальцами ухватился за стоящее подле кресло, а кресло в свою очередь приросло к потертому выцветшему ковру. Но и ковер, и то же кресло возникли однажды новенькими для живущих в ту пору людей. И вместе с людьми свое отжили.
Покупался арбуз, спело-малиновый, с искоркой, в серебристых прожилках. Сердцевинную мякоть без косточек, с рваными кружевными краями родители отдавали детям. У Тани горло сжалось. Сколько раз принимала она этот самый лакомый кусок, и тут тоже ее долг рос и рос, не возвращенный.