: У нас в Ильях ещё ни одного Нового года без купаний в этой проруби не было — то есть чтоб кто-то из наших, торопясь в Систему, в эту прорубь не сиганул: уж слишком она по-предательски располагается... И каждый год — в одном и том же месте. Прямо на нашей тропинке.
— Пищер, правда, ( демократизатор тот ещё ) говорит, что это мы на самом деле пользуемся тропинкой, что к проруби идёт... Ну, не знаю. По крайней мере, я в неё ещё ни разу не попадался. Потому что я, даже когда в Ильи из города возвращаюсь, всегда под ноги смотрю — куда бы душа ни летела. И пить начинаю не ранее, чем до грота своего доберусь — до Десятки егоровско-пищеровской то есть. Да ведь я и не пью совсем — так, иногда стаканчик-другой для настроения... Я же не Сталкер: декалитрами этот русский народный наркотик переводить —
: Так и свихнуться не долго.
— хотя мысль о данном наркотике ( то есть конкретно о том, что ожидает нас в Десятке ) изрядно греет мне душу: уж очень холодно у них тут наверху. Мы-то вылезли в горячке, как и бегали под землёй — в одних комбезах... А на дворе не май, сами понимаете, месяц. Так что мы выпиваем с местными по последнему стаканчику самогона — они целую бадью этой гадости притащили к катку по случаю праздника,— выпиваем и от холода, и “за дрюжба и любовь”, и за нашу победу; догладываем предложенные нам части курицы, что жарится на шампурах тут же на костре — подхватываем успевшего отрубиться на халяву стокилограммового Мамонта и устремляемся обратно в родные и тёплые Ильи: мы ведь, кстати, ещё и не спали.
Последнее, что я слышу, запихивая во вход Мамонта — это как пленному стукачку объявляется режим работы:
: Суровые ребята — не то что мы, городские.
В Журнале Пищер нетвёрдой рукой с размаху вписывает сразу на обе страницы
: Этого мне только не хватало —
— тащить их обоих... На меня ведь тоже самогон действует.
— Нам ведь ещё допрашивать тех, в Парашюте,— пытаюсь урезонить Пищера,—
: Надо же нам обезопасить себя...
— Завтра,— бормочет мне Пищер из своей нирваны,— всё — завтра, завтра, нихт нур хойте... Пусть дозреют,— переводит он мне,— через неделю они и не такое расскажут. А через две...
— И сворачивается клубочком на подходящей плите.
Начисто забывая, что как правило, на четвёртый день нахождения под землёй без тепла и света додик теряет способность произносить какие-либо звуки, кроме “д-д-д-р...”, а на восьмой день... В самом долгоиграющем в джеклондоновскую любовь к жизни случае — на десятый. После чего их и в родной конторе бы не разговорили. Есть такое мнение, значит — не смотря на бродящие по одной шестой части суши анекдоты. < «Рамзес Второй — сам сказал...»: помните? >
— Но чёрт с ним. “Пусть soldaten nicht viele поспят”... В конце концов, не околеет: здесь уже родные +10о
С. А не минус двадцать.: пристраиваю к нему нежно воркующего во сне Мамонта и с мыслью, что надо бы побыстрее сходить за подмогой — если кто-либо в Системе ещё способен стоять на ногах — отрубаюсь, уходя в собственные грёзы: поближе к Мамонту и Пищеру, так удивительно-мирно сосуществующим во сне — совсем, как в былые годы... Годы, столь сказочные и удивительные — и значащие для нас так много,— значащие до сих пор, не смотря ни на что,—
< — Эх! Да что тут говорить... >
: Отрубаясь, вижу совершенно-чудную картину — как нас троих находит вездесущий Хмырь, от которого под землёй бесполезно что-либо прятать — даже Мамонта, меня и Пищера ( в порядке убывания масс ) —
: Следующая станция — Домодедово.
Точнее —— домодедовский дурдом: горком то есть.
То есть, его здание. И
... Вот он — то есть
: Нет, конечно. А останься он