— Всех под одну гребёнку… — услышал Одинец, очнувшись, обрывок тихого разговора. На его лицо, вылетая из непроглядной тьмы сверху, падали крупные капли. По невидимой крыше мерно барабанил дождь. Мозжило раны, ломило в висках; Одинец чуть отодвинулся, чтобы просачивающаяся через худую кровлю капель пошла мимо, и едва не застонал: боль раскалённым обручем охватила голову. Он затих, ожидая, когда она отступит.
Позавчера его доставили на дружинный двор полуживым. Дьяк, принимавший арестантов, которых толпами пригоняли отовсюду, предпочел не тратить время на едва державшегося на ногах Александра: «Тащите в сарай, пусть отлежится».
Теперь, к исходу второй ночи, Одинцу полегчало. Если не шевелиться, боль почти затихала. Настоящей пыткой были только походы к устроенной в углу сарая уборной. Кроме Одинца в сарае задержались ещё несколько человек, большую часть допрошенного народа отпускали по домам. Власти вели следствие по делу о восстании. О том же вели речь и невидимые Александру в темноте собеседники:
— Тысяцкого-то князь указал на глаза не пущать, сильно сердчает на него. На Щетнёвых опалу наложил, так они уехали в свою вотчину и носу не кажут. Слышал, будто слезную челобитную прислали, мол, прости, государь, за твое спасенье бились, как лучше хотели…
— Да-а, наломали мы дров! Как оно все аукнется? Что теперь в Орде Азбяк порешит?
— А вот всех и порешит! Одно слово: ели, пили, веселились, подсчитали — прослезились…
В разговор включился третий голос:
— Вроде как зачинщиков драки ищут. Но и тех хватают, кто попутно у некоторых бояр дворы разнес, да ордынских купцов побил!
— Говорят, ни одного живым из города не выпустили.
— А че их в дёсна целовать, что ли?
— Они что ж, разве виноваты? Это все Щелкан согрубил народу.
— А то не виноваты! Ты жалостливый больно. А я вот хари эти на дух переносить не могу. Все зло от них. Ничо! Я-то повеселился: там у нас на Торговой улице семейка проживала, старшая девка у них лет семнадцати, чернявая… когда её отца, сволочь жирную, на воротах повесили, она пислявенько все выла-причитала, а как поняла зачем её в дровяник потащили, так не поверишь, обмочилась, ну будто ведро в ей было!
— А потом?
— Потом суп с котом. Прирезали сучонку…
Эх, встать бы, дать в морду, да сил нет. Веки Одинца сами собой смежились, явь начала путаться с забытьем. Он снова оказался на том пятачке торговых рядов, где их, отбивавшихся от ордынцев, застало вступление в бой вооружившегося веча и княжеской дружины. И хотя сражение и после того длилось еще много часов, в его памяти удержалось немногое…
…Какая-то улица, по которой он бредёт, пытаясь вывернуть на тот тупик, где стоит заезжий двор. Разбитые ворота домов, выдранные рамы окон, снятые с петель двери, поваленные прясла вытоптанных палисадников; по воздуху серой метелью кружит пух вспоротых подушек и перин, он покрывает лужи, набивается каймой вдоль обочинной травки.
…По всей мостовой, выложенной толстым настилом из деревянных плах, рассыпана какая-то лузга, ошметки соломы; в беспорядке, кучками и поодиночке валяются трупы убитых. Вперемешку, слоями лежат и русские, и золотоордынские ратники. Некоторые из тел уже раздеты донага — постарались мародёры. Собирать и хоронить павших будут потом, завтра. Женское население посада схоронилось в дальних углах изб, в подполах, где, напряженно ловя приглушенные звуки извне, жёны прижимают к груди послушные ребячьи головки: «Тише, тише…». На белом свете сейчас — время хищников. Одинец знает: так бывает всегда — за львом следуют шакалы…
Снова провал и снова воспоминание… Страшно хочется пить. Одинец входит в один из разграбленных дворов. Посреди двора — груда окровавленных тел, видимо, семья: несколько детей — худенькие ручонки с маленькими прозрачными пальчиками, наверху лежит нестарый черноволосый мужчина в разрубленной почти напополам расшитой тюбетейке. «Недалеко ты, бедолага, убежал», — думается Одинцу, ему даже кажется, что он узнаёт в убитом одного из торговцев с рынка, золоторемесленника, к которому на днях заглядывал в лавку, прицениваясь купить серебряное монисто для Марии. Ремесленник этот сидел на низеньком чурбачке, улыбался на покупателей, напевал что-то весёлое и дробно стучал молоточком по чекану. Под его умелыми руками из медной полоски уже рисовался облик наручного браслета…
Одинец слышит какую-то возню в подклети, заглядывает в распахнутые двери и видит прямо у порога невзрачного мужичонку и отбивающуюся от него полную смуглую женщину. Татарка отбивается молча, в ее чёрных восточных глазах плещется даже не ужас, а что-то другое, запредельное и невыразимое в крике или рыдании. Одинец брезгливо пихает ногой в оголенный зад мужика: «Пошел, сволочь!». Тот сваливается с женщины, в полутьме блестит озверевший взор. Не успевает Одинец что-либо предпринять, как насильник по самую рукоять всаживает в шею женщине толстое длинное шило и шмыгает на двор…