Если я не слышу всего, что в принципе может быть слышимо, то какой смысл мне слышать то, что я могу? Я похож на ребенка, оставившего моря ради ракушки, или на ученика, укравшего десять слов с пяти страниц книги и потому возомнившего себя прилежным читателем. Вдруг все, что когда-либо слышали мои уши, есть великая ложь!.. Может быть. В самом деле, может быть. Но мне совершенно не важно знать, слышит ли что-то мое ухо или нет. Эйфория предрассветной тишины, отравляющая мою душу, – вот настоящая истина, далекая от обмана. Она заряжена чистейшими мелодиями, которые моему уху не суждено услышать, в отличие от моего воображения. Эти мелодии поднимают меня на волшебный ковер радости – одноминутной, одночасовой, вечной… Мне достаточно знать, что они суть радость, ломающая стрелки чванливого времени. Мне достаточно верить в то, что они в силах освободить немощного человека от элементов, мер и предостережений.
А мои глаза? Что мои глаза видят в раскрытом окне? Они жадно ощупывают рулон черного мягкого шелка, легким движением руки неведомого мага приправленный россыпью серебра. Какова эта ткань! Насколько тонко она соткана!.. Что под ней? Призраки, сотни призраков. Если бы я не видел, как выглядят эти «призраки» при свете бесстыжего дня, я ни за что не признал бы в них деревья, здания, равнины, холмы и горы. То, что происходит под черным покровом, до сих пор скрыто от меня, и тут на помощь моим глазам приходит воображение. Постепенно я начинаю различать причудливые очертания давно знакомых моему глазу ветвей: вот тенистое дерево, а вот – голое; там – плодовитое дерево, цепляющее кроной облака, а там – бесплодные ветви, вросшие в грунт. Каждое дерево вплетает листья в сучья, сучья – в ветви, ветви – в стволы, стволы – в корни, а корни – в землю; и каждый из этих исполинов есть часть милостивой груди жизни. Все они дружно, но молчаливо-ревностно хранят себя, свой род, чтобы, не дай Бог, не исчезнуть с лица земли. Они любят жизнь не меньше, чем я, и не меньше, чем я, ненавидят небытие.
Да, жизнь на равнинах и холмах, в ущельях и горах, в морях и реках закуталась в тишину, но тишина эта кишит неуловимыми звуками – жизнями, тянущимися к другим жизням, жизнями, оборачивающимися вокруг иных жизней, и жизнями, питающимися ненужными жизнями. Вот оно – видимое разнообразие и сущностное единство.
Я вижу и здания. Разные здания – дома и магазины, заводы и храмы, больницы и казармы, бары и аттракционы, суды и тюрьмы, школы и галереи. Все это построено человеком ради разных целей и по разным поводам.
В домах, например, я вижу полные и пустые утробы. Вижу детство, стремящееся к отрочеству. Вижу отрочество, бегущее к юности. Вижу юность, идущую к зрелости. Вижу зрелость, скачущую к старости. Вижу старость, ползущую к могиле. Я вижу плачущие и смеющиеся глаза. Я вижу разорванные болью и ужасом мышцы. Я вижу шеи, раздутые завистью и злостью. Я вижу заботы, рассеивающиеся, подобно облакам. Я вижу облака, раскрывающие звезды… Я вижу жизнь людей – серьезную и не очень – в ее приливах и отливах.
Мой взгляд добирается до магазинов. Там – купцы, поджидающие, словно пауки, своих жертв-клиентов. Конечно же, они не замечают того, что весь рынок – в том числе и они сами – безнадежно увяз в сетях тираничного, жестокого, но неимоверно соблазнительного божка – динария.
На заводах я вижу толпы людей, что носятся с безжизненными, бескровными приборами, каким-то мрачным чудом подчиняющими себе все и вся. Эти бездушные станки пьют живую человеческую кровь, пожирают живую человеческую плоть, стирают живые человеческие мысли и сердца во имя прогресса. Во имя динария.
А что там, в храмах? Там я вижу, как горят свечи и облаками клубится ладан. Вижу, как расшибаются лбы о вечно холодный пол. Вижу, как ладони поднимаются кверху, как руки бьют о грудь. Вижу, как губы лепечут хвалу, просьбы и благодарности… Но почему там не видны сияющие радостью лица, несущие добро руки, очищенные ладаном сердца, и губы, шепчущие благословения?
Ах, лучше бы мне и вовсе не заглядывать в больницы!.. Там скальпели кромсают мясо и кости, внутренности и кишки. Там бактерии вечно опережают лекарства, а недуги – своих больных. Там те, кто присягнул на верность медицине, вонзают нож в спину выздоровления пациентов, что неудивительно – ведь если здоровье победит болезнь, у них больше не останется работы. Людская немощь несет благоденствие врачам, возносящим хвалу святому имени динария.
Вот и казармы, кишащие теми, из кого людские законы выкроили игрушки и жертвы идолам «Государства» и «Нации». Эти игрушки располагают одним-единственным правом – правом на слепое, безоговорочное послушание хозяевам. Они не могут кричать, выть или жаловаться на задание, каким бы тяжелым оно ни было. Они живут, чтобы сеять смерть и, при необходимости, ее пожинать. Лучшие же из них иногда милостиво нарекаются «героями».