Перейдем, однако, от рассуждений критиков к представлениям увлеченных и очарованных[1389]
. Восхищение, которое вызывали польские дамы в России, принято связывать с красотой этих женщин. Так, графиня Р. С. Эдлинг, составившая портрет одной из польских фавориток императора Александра, описывала ее как идеал красоты: «Среди обольстительных нарядов являлась Нарышкина, украшенная лишь собственными прелестями и ничем иным не отделявшаяся от толпы… Она держала себя особняком, ни с кем почти не говорила и опустив прекрасные глаза свои, как будто для того, чтобы под длинными ресницами скрывать от любопытства зрителей то, что было у нее на сердце. С умыслом или просто это делалось, от того она была еще прелестнее и заманчивее и такой прием действовал сильнее всякого кокетства»[1390]. Такие описания – подлинная красота, не нуждающаяся в «огранке», способная затмить окружающую ее искусственность и заставить восхищаться, – распространены в текстах начала XIX столетия. Однако если воспринимать эти эмоциональные проявления, повторяющиеся в рамках одного общественного круга в один и тот же период времени, как явление социальное, то возникает вопрос: что стояло в данном случае за категорией «красота»? Судя по имеющимся материалам, сложившееся представление было связано с указанием на женскую субъектность и отсылками к явлениям, которые были маркированы как сугубо европейские.Примером может служить замечательный источник – «Письма из Сибири» М. С. Лунина. Служивший в Гродненском гусарском полку будущий декабрист был долгое время влюблен в Н. А. Потоцкую (в замужестве Сангушко), с которой познакомился еще в начале 1820‐х гг. в Варшаве. К образу Потоцкой Лунин обращался, уже находясь в ссылке. Среди бумаг декабриста сохранились его письма матери возлюбленной – известной владелице замка Вилянов графине А. Потоцкой-Вонсович – и несколько портретов самой Натальи[1391]
.В 1837 г., не зная ни о ее замужестве, ни о смерти возлюбленной[1392]
, Лунин так вспоминал одну из своих встреч с ней: «Помню свидание в галерее замка N, осенью, в холодный дождливый вечер. На ней было черное платье, золотая цепь на шее и на руке браслет, осыпанный алмазами, с портретом предка, освободившего Вену. Девственный взор ее, блуждая туда и сюда, будто следил фантастические изгибы серебряных нитей на моем гусарском ментике. Молча ходили мы по галерее, но понимали друг друга. Она была задумчива. Глубокая скорбь виднелась в блеске юности и красоты, как единственный признак тления. Подойдя к стрельчатому окну, смотрели мы на желтоватую Вислу, которая пестрилась пеною волн. Серые облака тянулись по горизонту, дождь лился, деревья качались… Удар колокола означил час вечерни…»[1393] В этом описании весь образный ряд построен на противопоставлении: черное платье Потоцкой и гусарская униформа самого Лунина, природное волнение и покой внутри замка, молчаливость и одновременно понимание движений душ героев. Повествование Лунина о невозможности счастливого союза дополняется здесь несколькими значимыми штрихами – портретом победителя турок под Веной Яна Собеского и звуком колокола католического собора: Потоцкая предстает в его тексте подлинной католичкой, за спиной которой оказываются века блестящей польской истории.