Вот уж прокачались мимо заброшенного кладбища, миновали какую-то низину, похожую на излуку реки, и въехали в деревню с середины по глубокому, как ущелье, прогону. Со стороны поля снег выдуло, а дальше у самой улицы в этот глубокий лоток намело столько, что Николай Второй даже и не попытался пробиться. Он сдал немного назад и развел руками — приехали. Машина еще урчала, выходя на разворот, а мы уже шли по санному следу. Прогон сужался. Древние липы, росшие по краям, выказывали корни в обломах не занесенной снегом земли, и вид этих корней, что были выше наших голов, затишье этого короткого ущелья, глубина которого летом была, очевидно, еще больше, говорили о том, что перед нами очень старая деревня. Не двести, не четыреста, а, может быть, около тысячи лет люди и животные выбивали тут дорогу, ведущую лишь в одну сторону — в большой свет. По этому прогону пришли странники и принесли первые вести о нашествии кочевников, а позднее — о победе на поле Куликовом. По этому прогону угоняли крестьян строить Петербург и бить шведа. Тут бежали с воем бабы, провожая кормильцев на войну с Наполеоном. По этой древней дороге прошли новобранцы на самую страшную, последнюю войну, прошли и не вернулись… Приутихли после бабьего воя дома в резных кружевах, а где-то грянула новая жизнь, и рассчитались люди на «первый-второй» — кто на отхожий промысел в города, кто на вечный покой…
— Тут лошадь по брюхо тонула, — ворчал директор, отдуваясь за моей спиной. — Дурак, видать, ломился в ракетный-то век!
— Сейчас придем! — весело воскликнул Анатолий впереди. — Вижу дом жилой, вон и лошадь стоит!
А дом выступил — загляденье! Он, как терем, весь в кружевах. До подоконника — венцом десять толстых бревен, при высоком крыльце, весь охваченный за три с лишним десятилетия сдержанной затемью, мягко притомившей все краски дерева, все еще прямой, кряжистый, с ровным очерком резных причелин, он был, и верно, крепким, полным сил, словно дождаться надумал веселых дней. А напротив, налево и направо от него стояли другие дома, тоже со своими характерами, и у каждого было что-то свое «к лицу» — то крыльцо, то слуховое оконце, то такая изморозная деревянная вязь по карнизам, а особенно по окошкам, что очелья их издали казались кокошниками русских женщин. Но не было праздника во всем этом. Дома перемежались пустырями, бурьянившими из-под снега, а окна, без цветов и занавесей, мутились многолетней пылью или черно зияли боем. И все же деревня казалась не покинутой, а только забывшейся и уснувшей на долгую безлунную ночь под большим снегопадом.
Лошадь была приостановлена накоротке, как бы на минуту-другую: вожжи небрежно заброшены на спину, под ногами — ни сенины, хотя в санях коричневел клеверок.
Хозяин дома уже стоял на крыльце, видимо издали услышал — не мудрено в такой тишине! — нашу машину, высмотрел нас в окошко — и вот глядит. Деревянная нога выставлена на крыльцо, сам весь за порогом, лишь торчит подол рубахи поверх штанов да топорщится разноклиньем короткая борода-самострижка. Сам высок. Голова белая. Один глаз прищурил, к другому — ладонь.
— Здорово, хозяин! — первым поздоровался наш директор и тут же присел на клевер, стащил ботинок, стал выколачивать снег. Мы тоже поздоровались, но старик только скользнул по нам взглядом и уставился — на минуту, не меньше — на подходившего шофера.
— Колюха! Ты?
— Я, дядька Елисей!
— Начальство возить наладилси?
— Да вот… заехали.
— А люди-то где?
— Где надо.
— Я говорю, скоро ли, мол, люди-то придут?
Шофер не ответил, а директор, видимо уязвленный невниманием хозяина, ядовито рыкнул:
— А чего тут делать людям-то?
Только тут хозяин перестукнул деревяшкой, посмотрел сверху вниз. Ответил, опустив ладонь от глаза:
— Чего и всегда — пахать да жить.
— Много тут не наживешь!
— Почто так?
— А пора сносить вашу деревню!
— За что?
Из-за спины старика показался молодой, узколицый и, как почувствовалось с первого взгляда, приветливый человек. Он осторожно оттеснил старика и с улыбкой — очень тонкой, прихмурной — спустился с крыльца.
— С приездом, передовик! С чем пожаловал? Не за трактором ли — машину вытаскивать?
Это был тоже директор совхоза, которому принадлежали эти земли. Он спрашивал, а сам перездоровался с нами со всеми за руку и, узнав, что дело пустяковое — рыба, тотчас указал на сани.
— Садитесь!
Лошадь была нынешняя, тракторной эпохи — гладкая, настоявшаяся. Она хотя и не без труда, но ретиво потянула в конец деревни, на взгорок, с которого вскоре открылось новое раздолье — покатое поле, обрамленное далеко понизу прибрежным полузанесенным кустарником. И там, в низине, копошились люди, много людей, стояли заглушенные трактора с прицепами, на которые грузили сено из потемневших, уже початых скирд.
— Это что у тебя? — спросил наш директор.
— Всесоюзный субботник.
— У тебя, Петрович… — он хотел покрутить пальцем около виска, но удержался и спросил с прихмылью: — У тебя… Ты что — по японскому или арабскому календарю живешь? Субботник через две недели.