— Минут… Сорок две минуты, — выточнил директор. — И ни грамма больше!
— А проехали?
— Километров пятнадцать.
— А казалось, летим… Половину-то проехали?
— Едва ли.
Шофер тем временем успел побывать под машиной, похвалил рессоры. Деловито обтопал снег перед колесами, тыкнул палкой влево, вправо, смекая что-то про себя, потом сел, не затворяя дверцы, и, всем на удивление, выбрался с ревом из ямы, равной по глубине противотанковому рву.
Я с грустью посматривал на эту бессмертную душегубку, жесткую, беспощадную: ведь там, в чащобе леса, нас ожидали «ишшо цветочки», а за ними, естественно, и «ягодки», вот уж когда этот комолый, но бодучий «козел» отделает нас при помощи нашей милой русской дорожки!
— Ребятушки! Разве так можно жить? Николай! Неужели тебя не расколотило?
— Я уж обыкши… — послышалось сверху.
Он сидел, с безучастным видом выкинув одну ногу из кабины. Остальные лениво отаптывались в сыром снегу, видно было, что вторая половина пути им тоже не по нутру. Вот тут-то я и спросил с надеждой:
— А нет ли рядом какой-нибудь деревушки с озерцом?
Директор и Анатолий обдумывали мой вопрос, и тогда шофер промолвил одно слово:
— Житнево.
— Далеко?
Николай кинул большим пальцем через плечо, будто та деревня была сразу за его спиной.
— А и верно, Житнево! — оживился директор, но сразу осел: — Только живет ли там кто?
— А как же? Липова Нога! — твердо молвил его шофер.
— Неужели живет?
Вместо ответа рыкнул мотор, и мы полезли из ямы наверх.
Совсем немного проехали по той самой лесной дороге, потом свернули вправо, на едва приметный санный след. Было удивительно видеть, как шофер безошибочно выбирал одну из двух, а то и трех похожих на просеки разлучин, огибая, должно быть, ему одному ведомые подснежные опасности, и вновь находил потерянный было санный след, будто чуял впереди запах жилья.
— Житнево — деревня или хутор? — спросил я, пользуясь тем, что машина шла очень тихо по мягкому нетронутому одеялу сырого снега.
— Деревня, — ответил директор.
— Красивая, — вставил шофер.
— Красивая-некрасивая, а неперспективная, жизни ей — еще года два-три и ни грамма больше.
Теперь я сидел, развернувшись лицом к шоферу, так чтобы одним глазом видеть сидящих позади, а другим все же позыркивал на дорогу. Однако там все было благополучно. Машина шла медленно, натужно, порой пробуксовывая и покачиваясь, как тральщик на океанских волнах, но разговаривать было можно, и я поинтересовался:
— А что это такое — Липова Нога? Кто он?
— Здешний старик, — ответил директор, но больше, видимо, ничего сказать не мог и нехорошо добавил: — Вроде дурачка.
— Большой человек был, председатель колхоза, — включился шофер. — Все разъехались, а он живет. Говорят, все сына ждет с войны, а сына убили под самый конец войны. Сам-то он еще в начале, в сорок втором прихромал, да вместе с сыном взялись дом новый ладить. Сын-то вскорости тоже на фронт ушел, а старик упорный, не гляди что на одной ноге, а колхозом руководил и дом понемногу доканчивал — весь в кружева обрядил. Сын, говорит, придет — обрадуется. До сей поры все ждет…
— А разве похоронки не было?
— Была. Поехал он как-то в район в своих санках ражих, председательских, да взял с собой двух баб до военкомата — тех вызывали похоронки вручать да утешать. Оне уж большое-то выплакали, а приехали туда — им еще извещение, на председательского сынка. Подхватились дуры — да в райком, где совещанье шло. Дождались перерыва — и к председателю. Он как прочитал, так и закрутился на месте — топ-топ деревяшкой-то. Домой, говорит, домой! А сам вместо выхода да в кабинет к первому. Видит, что не туда, а двери не найти, ну и пошел шкафы открывать — выход искал… Хороший, люди помнят, был председатель, а сняли: вроде как не в себе стал человек.
— Не единственного ли потерял?
— В том-то и дело! Жена будто бы раза четыре принималась рожать, да все мертвенькие.
— Так и живут вдвоем?
— Один! Жену давно схоронил.
Деревня открылась сразу. Опушковый лесок раздвинулся, как зеленый занавес, и первое, что бросилось в глаза, было просторное белое поле, а в правой, чуть возвышенной стороне его — два ряда бездымных оснеженных крыш. Но не это бездымье, даже не отсутствие наезженной, по-весеннему потемневшей дороги, вместо которой по-прежнему тянулся еле приметный санный след, а страшная, поморная щербатость, зиявшая проломной пустотой меж избами, наводила унынье. Видимо, избы исчезали не по плану — по нужде… А влево, за изгибом опушки, открывались еще поля, всюду прочеркнутые темной щетиной кустарника из-под снега, легкой стаей молодого березняка, даже корявой сосенкой — успела укорениться на безлюдье! Но и они не губили полевого раздолья, некогда отбитого у леса давно ушедшими людьми, а заставляли смотреть за них, дальше находить все новые и новые шири, пока глаз не успокаивался на лесном прищуре далекого и чистого в тот день горизонта.
— А раздольище-то! — вырвалось у меня, но никто не ответил, только Анатолий тоскливо буркнул мне в самый затылок что-то согласное.