Аврора, мой навсегда потерянный рассвет, где ты?
Не помню, третью или четвертую бутылку я бросаю в залив; в бутылке – письмо к тебе. Я не надеюсь, а если надеюсь, то это надежда вопреки надежде. В душе я верю, что тебе понравился бы сам этот процесс. С каким тщанием я сворачиваю письма в тонкие трубочки, чтобы те поместились внутри бутылок. Сами бутылки из зеленого, синего, янтарного стекла; у некоторых узорчатые пробки. Я смотрю, как они уплывают по вечерам, в сумерках. Представляю, как ты находишь их – прекрасные, драгоценные предметы, внутри которых то немногое, что мы теперь друг о друге знаем.
Я бы не сказал, что вода в заливе относится ко мне с равнодушием. Порой мне кажется, что ее водовороты и ласковое течение с радостью принимают мои бутылки и послания. Как руки.
Мы столько всего бросаем в воду, наделяя это действие особым смыслом: лепестки. Тела. Венки для усопших. Монетки на счастье.
Моя Большая Дочь уже в гавани. Стоит, вытянувшись к небесам. Замерев.
А я не знаю, где ты.
Я знаю, что в последнем письме ты велела ждать появления какого-то подарка, если ты вдруг исчезнешь.
Сказать, что после нашей встречи в ночь с яблоком я вышел из твоих комнат с ощущением змеи, свернувшейся кольцом в основании позвоночника, – значит не сказать ничего. Я никогда не думал, что эта ночь станет последней. Я ушел от тебя вприпрыжку; меня распирало от счастья, я не мог дождаться следующего раза, и следующего, и следующего, как наркоман.
Почему ты мне не сказала? Я просто ушел как дурак, думая, что ночь продлится вечно.
С тех пор, как ты исчезла, я часами размышлял о той ночи: о том, что я делал и куда ходил.
Все двери на твоей улице ведут в иную реальность. ‹…› Буквально за углом находится популярное заведение нашей дорогой подруги Кейт. А на противоположной стороне улицы, в четырех домах от твоего, можно погрузиться в опиумные грезы.
Я все еще слышу, как ты объясняешь правила клиенту у двери – той самой двери, из которой я вышел. «Никаких совокуплений. Какое бы значение вы этому слову ни придавали. Хотите играть по своим правилам – значит пришли не по адресу. Там дальше по улице найдется применение вашему крошечному…» – твои глаза скользят к его промежности, – «…воображению». Я хорошо знал твою специфику, мой мирской ангел, единственный и неповторимый. Члены, щелки, анусы, рты, руки, языки, стопы, груди, уши, шеи, туловища, ноги и плотные аппетитные мышечные подушечки ягодиц – все это, по твоему мнению, было предназначено для иных удовольствий, чем те, к которым большинство людей привыкло. Ты предлагала иной телесный опыт любому, кто готов был познать, каково это – иначе ощущать свое тело. Ты стремилась выйти за «идиотские границы абсурдного репродуктивного импульса». Ты считала, что мы совершенно неправильно понимаем тело.
В твоих комнатах разнообразные вариации телесных ощущений приводили к изменению самой картины мира. Комнаты находились вне категории аморальности или морали. Я понимал это, даже когда мы были детьми. Балом всегда правило твое воображение; оно не знало преград и вело нас в неизведанные воды. «Любой может заняться сексом», – говорила ты. – «И я занималась. Я пробовала все. Теперь я хочу чего-то… масштабного. Невыразимого. Того, что на первый взгляд может показаться банальностью, ерундой, но скрывает в себе целую вселенную. Хочу проникнуть за пределы сексуальности. Эволюционировать. Это моя эротическая одиссея – не Гомерова одиссея всепобеждающей власти и войны, которая для меня скучнее смерти: целые эпохи были заражены этим тираническим беспомощным натиском и на нем построены», – тут ты закатывала глаза. – «Но одиссея, ведущая людей сквозь простое наслаждение и экстатическую боль к наслаждению более глубокому, таящему в себе и натиск, и принятие».
Я смотрел на тебя растерянным взглядом, и ты принималась объяснять, говоря со мной, как с ребенком. «Дорогой, представь двух женщин, ‹…› открывающихся друг другу. Тогда ты поймешь, как это бывает; получишь представление о форме. Рот ко рту; волнообразные движения. Вы, мальчики, вечно ищете, куда бы сунуть свой отросток, куда прицелиться, куда выстрелить. В этом отчасти и была проблема с самого начала; у истоков стоит проблема формы. Впрочем, вы в этом не виноваты. Вы такими родились. Ваш отросток затуманивает вам разум. Но если захотите, я могу надеть на него упряжь, и кровь потечет свободнее, подпитывая ваше воображение».
Ближайшим опиумным притоном заведовала американка и две ее дочери. На этой улице смешивался разный люд: недавние заключенные и узники работных домов; обеспеченные дельцы, банкиры, адвокаты и судьи; шлюхи, воры, трактирщики и завсегдатаи трактиров; лавочники, фабричные и заводские рабочие. Все мешались в одну толпу, и дети – повсюду были дети. Дети работали в притонах и борделях, выходили на панель и обслуживали клиентов; у этих детей не было другого дома, только улица.
За восемь долларов я мог бы взять пять унций опиума, пойти домой и достать свой курильный набор – лампу, губку, морскую раковину с опиумом, ершик для прочистки трубки, ножницы и иглу. Но в притоне меня окружили бы заботой; здесь мать и дочери приготовили бы мне откидную койку, кальян и трубку, подали бы опиум в жестяной баночке и постоянно справлялись бы обо мне – по-родственному, посемейному.
В ту ночь на верхней койке надо мной лежала девочка, на вид не старше семнадцати и, судя по платью, из высшего общества; она была без сознания и витала в своих грезах. Справа лежал старик, которому могло быть сто лет. Я уснул.
Потом раздался взрыв.
Он сотряс кровати, мое тело и все здание. Стало светло; должно быть, наступило утро. Вчерашней девочки и старика уже не было; их койки заняли другие, пришедшие, пока я спал. Голова ударилась об изголовье. Я встал, но не торопясь; другие уже стояли у окна. За их головами я ничего не видел, но слышал их голоса.
Пожар.
Взорвался дом; теперь он горел. Я видел в окне мерцающее пламя.
Я взял пальто и выбежал на улицу, надеясь, что тебя не было рядом со взрывом; пробежал мимо твоего дома, и когда посмотрел наверх, мне показалось, что я увидел тебя в окне – тебя и еще сотни детских лиц, прижавшихся к стеклу.
Но то, должно быть, была опиумная галлюцинация.
Где ты? Я ничего не понимаю.
Фредерик