– Ну вот! – продолжала Рита, шаг за шагом удаляясь, но продолжая смотреть на усыпанную цветами могилу. – Здесь покоится любовь Риты и Шарля, 1929–1930 годы.
– Хватит уже, пойдем, – пробормотала Женевьева Летурнёр.
– Да у нас же полно времени! Сама понимаешь: больше я сюда не вернусь. Ведь только это – приносить сюда розы, думая о нем, на прощание… только это и наполняло меня радостью… несравненной радостью… А теперь, когда всему этому пришел конец…
– Пойдем, – повторила Женевьева, мягко увлекая подругу за собой.
В сосредоточенном безмолвии сумерек ворох цветов походил на фигуру распростертой на земле девушки, так что, когда Рита, обернувшись, уже издали бросила последний взгляд на могилу, ей на мгновение показалось, что она оставила позади пленительного призрака ее грез, который молится, опустившись на колени.
Как знать? Возможно, молитва роз действительно оказала какое-то влияние на последующие события – ведь ни молитвы, ни розы никогда не бывают напрасными.
Глава 18
Парад 14 июля 1930 года
В старомодной гостиной пели птицы.
Кузина Друэ выплыла навстречу гостям, исполнив неглубокий, но любезный поклон.
– Ну здравствуйте! – пропела она самым приветливым тоном, какой только можно было себе представить.
Она была во всем черном: шелковая юбка с воланами, короткая велюровая блуза с аппликациями цвета черного янтаря, ажурный чепчик с английскими кружевами, завязки которого ниспадали по обе стороны ее старого, морщинистого, скукожившегося лица со следами растительности на подбородке и подернутыми поволокой глазами, похожими на два блеклых камешка бирюзы.
– Кузина!
– Кузина!
– Кузина! – поспешили поприветствовать старушку Коломба, Шарль и Бертран. Им было приятно снова видеть этот милый и комичный век, этот яркий образец хорошего настроения и бонтона. И потом, разве не должны они были почитать кузину в той же мере, в какой мадам Кристиани, урожденная Бернарди, ею пренебрегала?
– Ах! – воскликнула она, всплеснув дряхлыми руками. – Как же я рада вас видеть, мои дорогие дети, и особенно сегодня, когда перед нами пройдут солдаты моего времени, – ведь если верить газетам, они будут в форме пехотинцев Второй империи!
– С 1830 по 1913 год, кузина, – уточнил Бертран. – Но главным образом – именно 1830 года.
– Это еще до меня! Но какая разница! Женщина моего возраста гораздо ближе к Луи-Филиппу, нежели к мсье Гастону Думергу, не так ли, историк? Хе-хе! Что-то ты какой-то бледненький… Должно быть, слишком много работаешь? Ничего, сейчас освободим окна…
Она позвонила. Явилась одна из служанок.
– Дельфина, откройте нам это, – мадам Друэ указала на окно.
Затем она с удивительной бойкостью повернулась на пятке и неровной походкой направилась к изящному столику на веретенообразной ножке, на котором сверкали графин и многогранные хрустальные бокалы.
– Любите фронтиньянский мускат? Этот – урожая восемьдесят третьего года; говорят, хороший был год…
Она живо взяла графин, обтянутый своего рода нагрудником, перехваченным у горлышка цепочкой.
– Позвольте я сама, госпожа! – воскликнула служанка, подскакивая к столику.
Она уже отодвинула в сторону вольеры, вызвав тем самым ослепительный всплеск перьев и исступленное шуршание бьющихся крыльев. Распахнутые настежь окна открыли доступ к балкону, куда две маленькие упитанные собачки шустро устремились, несмотря на свою дородность.
Дельфина забрала из рук хозяйки изящный графин времен Карла Х.
– А то госпожа все тут перебьет! – громко проговорила она с почтительной и в то же время чуточку властной фамильярностью.
– Ха-ха! И то верно! Наливайте, девочка моя. Коломба, дорогая, плеснуть тебе немножко, на два пальца, муската?
Они чувствовали себя как дома, окруженные гостеприимством, которое в преддверии парада уже переносило их в прошлое. И Шарль, не в силах оторваться, снова рассматривал окружавших его – к сожалению, немых – свидетелей жизни и смерти этого оригинала Сезара, который словно бы проглядывал в чертах кузины Друэ.
К тому же в это утро – и многие из вас, мы надеемся, при чтении этих строк об этом вспомнят – в Париже стояла особенная погода, как нельзя лучше подходящая для ретроспекций. Было довольно тепло, атмосферное давление чуть превышало норму. Город окутывала неуловимая дымка, и время от времени ощущалась духота. Воздух, словно припудренный, приобретал сероватый, иногда сиреневый тон. Пространство казалось «замкнутым». Улицы походили на некий театр или выставочный павильон. Улица Риволи напоминала музейную витрину, бульвар Тампль – музей Карнавале́. Но изредка, совершенно неожиданно, эту серость, этот невесомый муслин пробивало тусклое солнце, и это белое солнце было столь призрачным и в то же время восхитительным, что его легко можно было принять за солнце времен завоевания Алжира, времен Константины или Исли, историческое солнце, извлеченное, по случаю, из шкафа Дома инвалидов[102]
.