Тридцать лет не видел я свою учительницу, преподававшую во втором классе частной школы “Отчизна ребенка”. И вот внезапно я обнаружил, что стою на пороге ее дома. На месте лавки молочника господина Лангермана, продававшего молоко из тяжелых круглых железных бидонов, теперь был галантерейный магазин. Религиозный люд мог купить там ткани, пуговицы, кнопки, крючки, молнии, карнизы, занавески. Вряд ли учительница Зелда здесь живет.
Но среди хлипких почтовых ящиков нашелся и ее – тот самый, из которого в детстве я выуживал почту, поскольку замочек заржавел и не открывался. Сейчас ящик был просто взломан: кто-то – наверняка мужчина и наверняка более нетерпеливый, чем учительница Зелда или я, – раз и навсегда сломал замок. И надпись на ящике изменилась: вместо “Зелда Шнеерсон” было написано “Шнеерсон Мишковский”. Странно, имени Зелда нет, дефиса между двумя фамилиями нет. Что, если мне откроет ее муж? Что я ему скажу? Или ей?
Я уже почти повернулся, чтобы сбежать, словно застигнутый врасплох ухажер в какой-то кинокомедии…
Я понятия не имел, что она вышла замуж, что овдовела. Мне даже в голову не пришло, что в ее доме я был восьмилетним мальчиком, а вернулся тридцатисемилетним мужчиной. Сегодня я старше, чем она была тогда.
Кстати, дело снова происходило ранним утром – как тридцать лет назад.
Конечно, следовало позвонить перед визитом. Либо написать несколько строк. А вдруг она на меня сердится? Не простила мне, что я ее оставил? Не простила мое молчание? Не простила за то, что я не навестил ее ни в связи с выходом в свет ее книг, ни в связи с присуждением ей литературных премий? А может, и она, подобно некоторым иерусалимским старожилам, затаила на меня обиду за то, что в “Моем Михаэле” я, по их мнению, плюнул в колодец, из которого когда-то пил воду? А если она изменилась так, что не узнать? Если это теперь совсем другая женщина?
ОСТАВИЛА СЛАДОСТЬ СВОЮ
Минут десять стоял я перед дверью, потом зашел во дворик, выкурил сигарету или даже две, потрогал бельевые веревки, с которых когда-то снимал я ее скромные юбки, коричневые и серые. Среди плит, которыми был вымощен дворик, я обнаружил и одну с трещиной: она треснула под ударом камня, когда я колол орехи. И взгляд мой устремился поверх красных крыш Бухарского квартала на заброшенные холмы, что высятся к северу. Но теперь там ни пустырей, ни самих холмов – теперь там населенные кварталы Рамат Эшкол, Маалот Дафна, Гиват Мивтар…
Но что я скажу ей?
Я позабыл, до чего же темны тесные иерусалимские квартирки на первом этаже даже в солнечное летнее утро. Темнота отворила мне дверь, темнота, наполненная коричневыми запахами. Из темноты прозвучал ясный голос, который я помнил. Голос девушки, доверяющей словам и любящей их:
– Входи, Амос, входи.
И сразу за этим:
– Ты наверняка захочешь, чтобы мы посидели во дворе.
И затем:
– В лимонад тебе добавить чуточку сиропа?
И потом:
– Ох, прости, в детстве ты любил лимонад с капелькой сиропа, но ведь все меняется.
То утро и нашу беседу я воспроизвожу, разумеется, по памяти – словно пытаюсь восстановить из руин старинное здание по семи-восьми уцелевшим камням. Но среди тех немногих камней, что сохранились, эти ее слова. Именно их в точности сказала Зелда тем летним утром семьдесят шестого года. Тридцать лет спустя после нашего медового лета. За двадцать пять лет до того, как летним утром я напишу эти строки. Это воспоминания о визите, который, в свою очередь, призван был возродить воспоминания.
Я с улыбкой ответил:
– Спасибо. Буду очень рад выпить у вас лимонад, как когда-то.
– Так я и подумала, но посчитала нужным спросить.