И только император Александр, победитель и отцеубийца, предал Татаринову подобно тому, как предал Елисавету Разумовский. С ним Радлова расправляется особым способом, цитируя ужасные материалы вскрытия его тела и сладкие письма императрицы. Пересказав апокрифическую легенду о превращении Елисаветы Петровны в Акулину Ивановну, Радлова проигнорировала сходную по сути легенду о превращении Александра Павловича в Федора Кузьмича; в 1920-х годах легенда эта вновь стала популярна. Но сцена, в которой Радлова ночью приводит Александра к Татариновой, не имеет оснований в источниках; один Фотий в своих воспоминаниях смутно намекал на нечто подобное. В фантазии Радловой император Александр неузнанным бродит вокруг Михайловского замка, в котором недавно с его ведома убили его отца, императора Павла, и в полночь заходит к Татариновой.
«Розовый рот, как изогнутый лук Эроса, закрыл для него тот перекошенный, и чьи-то ласковые и властные глаза под густыми ресницами заслонили те, белые, выкатившиеся». В рукописи есть даже прозрачный намек на то, что Татаринова забеременела от Алекандра (см. примеч. 57). У вымысла свои правила: по законам жанра, главная целительница своей эпохи должна была встретиться с ее главным соблазнителем и встречей этой искупить главное его преступление.
«Радлова восторженно говорила о власти», – вспоминала ее подруга[92]
. Но верно и то, что «власть» значила для этой мистической поэтессы нечто иное – более высокое и в конечном счете еще более могущественное, чем современная ей политическая власть. Как приблизиться к ней, как сыскать ее, как обратить ее на благо людям? Сцена в промерзшем Михайловском замке воплощает эти мечтания.Период надежд и обольщений, которого не избежала Радлова, запечатлен яснее всего в том стихотворении из сборника «Корабли», в котором женщина-поэт примеряет роль героя, спасающего народ двойным усилием, поэтическим и эротическим, но всякий раз противопоставленным земной любви:
Это и есть воображаемая власть Акулины Ивановны, Татариновой и самой Радловой – власть героини культурной революции, поющей на площади, овладевающей массами, обольщающей носителя верховной власти, чтобы обрести власть еще большую. Но если в 1918 году писательница готова сама играть такую роль, то позднее она отстраняет ее критически, разочарованно и, наконец, безнадежно. Идея бегства от власти к народу, драматизированная в «Богородицыном корабле», превращается в тягостное и отчужденное чувство, которое запечатлено в конце «Повести о Татариновой». В 1918 году «стотысячный противник» воспринимался как слушатель и партнер; в 1931 году «страшным противником» назван император Николай, с которым песня и любовь равно невозможны. Радлова, наверное, вспоминала все это в последние годы своей жизни, которые она провела в лагерях – сначала нацистском, потом советском.
Эпоха осознавалась Радловой с редкой ясностью, и ее особенный трагизм, о котором с таким нажимом писали современники, в свете прошедших лет кажется верным историческим чувством. Менее всего для ее круга и времени характерен был здравый смысл; на фоне катастрофических обольщений современников трагические предчувствия Радловой привлекали внимание, но они же послужили одной из причин последующего забвения. В противоположность мужчинам резко отстраняясь от политики, Радлова искала спасения на иных путях, по видимости более традиционных, на деле же, наоборот, радикальных.