— Потом?.. — насмешливо повторила Таня. — Мы посмотрим, что будет потом, а пока он выздоровеет, — хитровато сказала она и, мягким настойчивым движением взяв из рук мужа телеграмму, изорвала ее, так и не прочтя. — Вот! — решительно сказала она и вышла из комнаты.
— Иосиф, помнишь, при белых я в Харькове вас прятала, тебя и Ефима? Ты помнишь? Да ляг, милый, ляг! Помнишь? — говорила она и гладила его обеими руками по лицу, точно стремясь через широкие свои ладони влить ему свою силу. Глаза ее блестели, и слезы быстро сохли на горячих щеках. — Помнишь, Иосиф?
Иосиф молча закрыл глаза. Он ни о чем не думал, но этот заботливый голос, эти теплые ладони — все было приятно. А она все продолжала говорить имя «Лия», имя, которое тянуло его к жизни.
— Иосиф, ты только вспомни ясно, ты только, милый, вспомни ее. И ты будешь здоров и увидишь ее. Ты только подумай!
— Правда? — спросил Иосиф, не открывая глаз. — А почему она не пишет?
— Она пишет, что скоро выздоровеет, а ты тоже увидишь ее, когда будешь здоров. Вот вылечишься и ее увидишь. Ну, ты погоди, я сейчас за термометром схожу. Потом окна надо завесить. И воды принести…
— Ты приходи, — тихо сказал Иосиф, блестящими глазами следя за ней.
С этого дня в бредовом мире Иосифа появилась Таня. Электрическая лампочка, лившая свой яростно белый свет, обернута зеленой бумагой, голос Тани мягок, и кажется порой Иосифу, что это мать, ласковая, молодая, отходившая его во время крупозного воспаления легких в далеком детстве.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Отъезд Миндлова на лечение прошел незаметно, за последние недели курсы привыкли уже видеть во главе учебного дела Лобачева. Как-то сразу повзрослел Лобачев, стал сдержанней, мягче, молчаливей. По вечерам Сергей, засыпая, видел в темноте огонек папиросы: Гриша все о чем-то раздумывал. И Сергей не решался спросить… Ведь на его глазах быстро загорелась и так же быстро погасла любовь между его сестрой и любимым товарищем. Что произошло между ними? То неотвратимо и непонятно горестное, что всегда происходит с любящими в книжках? И не это ли скоро предстоит пережить Сереже? И он с сочувствием и уважением поглядывал на товарища и ни о чем не спрашивал.
Но если бы Сережа спросил и Лобачев захотел бы ото всей души ответить, вряд ли он нашел бы подходящие слова.
Ему все вспоминался восемнадцатый год. Молодой красногвардейский отряд шел по зеленой, залитой солнцем лощине, и вдруг его обстреляли из пулемета — сначала спереди, потом с тыла, и кто-то упал; услышал Гриша Лобачев первые смертные стоны и побежал, бросив винтовку, как бежал уже весь отряд. Но отчаянно и грозно закричал командир, и Гриша остановился… Все призывало к тому, чтоб бежать: вражеские пулеметы наперебой продолжали строчить, и товарищ, бежавший рядом, вдруг споткнулся, упал ничком, роняя винтовку, страшно дернулся и застыл, не переменяя неудобной позы. Командир продолжал кричать: он упрекал, грозил и призывал — и люди в нерешительности останавливались, так же как остановился пристыженный Лобачев… И вот он первый нагнулся и схватил винтовку убитого товарища, кинулся в канаву, заросшую влажной травой, и первый выстрелил в направлении той опушки леса, откуда летели пулеметные очереди… Так началась для него гражданская война. Так родилась та боевая трезвость, которая сопровождала Григория Лобачева всю гражданскую войну. И казалось ему, что навсегда избавится он от той задористой, беспечной и смешной удали, которая кружила ему голову до того момента, как в первый раз он был обстрелян.
Но все повторилось: на учебу ехал он, оказывается, не представляя, что она такое будет, как не представлял, что такое война, пока не попал под первый страшный обстрел.
Тоска по Варе не оставляла его. Похоже было, как если бы ему приходилось идти в гору и, кроме трудности восхождения, еще пересиливать постоянную боль, тяжелую, горестную и воспалявшую его душу. Таково было его чувство к Варе. И заглушать его можно было только работой, целиком погружаясь в атмосферу курсов.
Он неслышно проходил по большой библиотеке-читальне, слушая шелест бумаги, быстрый бег карандаша, сдержанное откашливанье, непроизвольный шепот, повторяющий упрямое, не поддающееся пониманию слово. Головы комиссаров неподвижно склонились над столами, и Лобачев заглядывал через плечи: Гладких — «Аграрная программа» Ленина. Понятно. Смирнов — «История Пугачевского бунта» Пушкина. Интересно, кто ему посоветовал. Неужто сам добрался? Коваль — «Новь» Тургенева. Занятно. Нужно будет поговорить — что нашел? Понравилось ли? Герасименко — «Овод» Войнич. Очень хорошо. Васильев — «Развитие капитализма в России».
Оглянувшись, Васильев увидел Лобачева и своей горячей рукой удержал его:
— Гринь, ты погляди… — взволнованно шепчет он. — Читай, — говорит он, отчеркивая ногтем строчки.