Книги были на разных языках, но прежде всего, конечно, на латышском и русском, особенно на русском, и это создавало известные проблемы. Яновская никак не могла сосредоточиться на своём поиске вкусной литературы для расширения словарного запаса. Печатное наследие империи, все эти тысячи обложек и сотни тысяч страниц, покрытых кириллицей советского образца, без конца отвлекали её, притягивали и затягивали, хватали за шкирку и отбрасывали из рижского подвала и первого года российско-украинской [ЗГНТМИ] в коммуналку на Салтыкова-Щедрина и ленинградское детство.
Яновская уже много лет почти не читала книг, не связанных с логотипами, каталогами, айдентикой, фирменным стилем и прочими вещами, приносящими деньги. В свободное время, если такое случалось, она глотала новости и смотрела кино (чем глупее, тем лучше); в самые блаженные и редкие минуты просто лежала или хотя бы сидела в наушниках, закрыв глаза и вяло предаваясь бисексуальным фантазиям под
Ну то есть не жалела, пока не зашла в книжный подвал на Лачплеша. Её ненарочное рижское одиночество в голой квартире, её перепалка с чиновницей, её негодование, стыд, прогулка на взводе в ноябрьских сумерках, женщина в вязаной кофте, тускловатые лампы под кирпичным сводом подвала – эта смесь вдруг оказалась чудо-эликсиром для воскрешения ленинградской Виты с улицы Салтыкова-Щедрина. Яновская металась из угла в угол по шахматному полу магазина; листала парадные тома «Библиотеки всемирной литературы» (мама доставала такие по блату через Союз журналистов), и расклеившиеся брошюры библиотечки «Квант», и глянцевые тетрадки серии «Учёные – школьнику», и «Беседы об архивах» из серии «Эврика», и «Энциклопедический словарь юного филолога» (у неё был «Словарь юного натуралиста» из той же оперы, тоже по маминому блату). Первая Вита в её голове требовала купить все эти книги немедленно, а другая Вита знала, что купить-то она купит, но, хоть убей, не прочтёт – ни эту советскую макулатуру с наукой сорокалетней давности, ни самый свежий научпоп на английском, который они с мужем уже начали дарить сыну.
Так продолжалось минут двадцать. Потом Яновская спросила у женщины в зелёной кофте, можно ли присесть на свободную табуретку сбоку от кассы. Та разрешила. Яновская села на табуретку и разревелась. Благо никаких других покупателей в подвал за это время так и не занесло.
Что вы, что с вами, что случилось? Продавщица вскочила и захлопотала вокруг Яновской, принесла ей кружку воды, неприятно тёплой и зачем-то сладкой. Яновская выпила кружку до дна и сказала paldies, вытирая слёзы и сопли уже третьей бумажной салфеткой. Она не знала, что сказать женщине кроме «спасибо». Не потому, что не хватало латышского, а потому что убедительно объяснить эти слёзы нельзя было ни на каком языке. Ей нечем было вызывать сочувствие у женщины лет шестидесяти, торгующей старыми книгами в подвале. Беременность (тяжёлая, с чудовищными родами напоследок) была двенадцать лет назад. Смерть отца – двадцать восемь лет назад. Поныть, что муж ещё не наглядел здесь работу с такой же буржуйской зарплатой, как в Москве? Рассказать, как её агентство, с новёхоньким интерактивным сайтом на трёх языках, подвисло между Москвой и Ригой? Поплакаться, что она с весны не может говорить с мамой, сбрендившей на почве Крыма и «украинских фашистов»?
Это просто нервы, сказала Яновская. Извините, пожалуйста.
Морщины у глаз продавщицы сделались резче от сочувствия, которого Яновская так хотела.
Спасибо, булькнула Яновская. Она скомкала третью салфетку, краснея от того, что не было сил разуверить продавщицу в своём украинском происхождении. Я учу язык, сказала Яновская. Вы не могли бы посоветовать мне латышских книг для чтения? Какой-нибудь современный роман про жизнь. И какой-нибудь исторический роман. И что-нибудь из фантастики. И, знаете, если вдруг есть какое-нибудь пособие по графическому дизайну…