— Параскева куда моложе Груни. Она больше подходит быть мне дочкой. Ты, Титушка, учти, что в моем сердце, материнском, сынок Володя занимал большое место. Теперь это место пустует… Нет, не пустует, а тоскует. Параскева была бы нам дочкой… Ты понимаешь, о чем я?.. Только не спеши отвечать. Хорошо подумай, а потом уж скажи.
Полина замолчала. Помолчал и Тит.
— Я мог бы сразу ответить на твой вопрос, но ты просила, чтобы не спешил отвечать… Я твердо понял одно: душа твоя тоскует по материнству. И ты рассуждаешь про себя: «А время-то какое?.. А жизнь под кустами, в ярах?»
— Да! Да! Я точно так думаю!.. И если бы мы с тобой решили… — Волнение помешало Полине сразу высказать сокровенную мысль. — Что хорошего получил бы от нас тот… он… она… ну, этот — наш?!
— Получил бы все хорошее, что есть в нас самих, — ответил Тит.
— А все-таки — что? — нетерпеливо спросила Полина.
Огрызков сразу ответил:
— Лучшее в нас с тобой — нашу любовь к родимой земле. И если земля эта снова окажется в бедственном положении, как теперь оказалась, то — идти за нее на страдания и на всякие лишения. Неужели ж ему, нашему, такое не нужно?!
Полина, глубоко вздохнув, горячо зашептала:
— Нужно! Нужно! Ох как нужно!.. Титушка, говори, а я буду слушать!
— Ну что тебе еще сказать?.. Мы дадим ему все, чему научились от других. Вот ты, скажем, дорожишь подругой Феодосьей, Феней… Ну, той самой, с какой отомстили фашисту за убийство сына Володи. Феодосья тогда была в справедливом деле самой верной тебе подругой-другом. Разве ж ему, нашему, не надо быть похожим на Феодосью?
— Титушка, да кто же говорит, что не надо?!
— Нам обоим Груня нравится. И ему такие, как она, будут нравиться. Разве это плохо?
— Хорошо.
Они замолчали. Но и в молчании своем они чувствовали себя богатыми и щедрыми. И это было перед безмятежным сном на обочине старого и самого высокого степного кургана, на постели из опавших листьев, под огромным темным куполом неба, посеченного мириадами звезд, глядя на которые редко кто не вздыхал, задумываясь над непостижимым величием мира.
Вздохнула и Полина и спросила:
— Титушка, а ведь звезды ему, нашему, войдут в душу?
— Должны войти.
На большом степном кургане, в затишье небольшой котловины, в укрытии густых кустарников, они прожили двое неполных суток. Так мало! А почему же они загрустили перед тем, как покинуть это место? Да потому, что им в души здесь за это куцее время вошло такое, чем они готовы дорожить до конца своих дней.
Позавтракали молча. Молча собрались в дорогу и теперь ждали, как велела Груня, «высокого восхода солнца». Ждали и Груню, и деда Демку. Чем выше поднималось утреннее солнце, тем нетерпеливей становилось их ожидание.
Утро второго ноября, обогреваемое солнцем, поднимавшимся все выше, было тихим: ни орудийного гула, ни озлобленно крикливою разговора завоевателей, ни лязга гусениц, ни стука машин. Политое позолотой лучей холмистое поле, далеко видимое со склона кургана, подавляло гнетущим безмолвием. И потому даже самый осторожный шорох они услышали сразу и очень ясно. Они насторожились в ожидании. Через какую-то минуту-другую, выйдя из кустарников, к ним в котловину, опираясь на дорожный костыль, стал спускаться дед Демка.
Полина не замедлила его спросить:
— А где же Груня?
— Она не придет. — И, чтобы не расспрашивали его больше, дед Демка коротко добавил: — Груне легла своя дорога. А какая? А такая же… Пошли. Дело указывает — спешить нам надо… Я местность знаю лучше, мне и вожаковать…
Они шли гуськом и в таком порядке: впереди — дед Демка, за ним — Полина, а Тит Огрызков, опираясь на свой грузный костыль, снова учась хромать, шагал последним.
Дед Демка занят был обязанностью вожака: пристально присматривался ко всему, что было впереди, справа, слева. Иной раз зло озирался. Дарованное фашистами обмундирование дед Демка нес увязанным веревкой в небольшой, необременительный узел. Одет же он был сейчас в свою повседневную одежду, приспособленную для крестьянского труда и для походных дорог: дубленый легкий полушубок, пошитый по его узкой талии, по его невысокому росту. Полы полушубка не закрывали колен — не путали шаг торопливому и всегда озабоченному человеку. Сапоги из хорошо выделанной, прочной кожи, на двойных подошвах…
Полине и Титу не узнать в деде Демке того старичка, которого они встретили у родника, где красовалась надпись по-русски: «Вода пить русским не дозволено. Дозволено тут германским». Тогда он смешон был в своей суетливости блюстителя фашистского порядка… А теперь дед Демка был самим собой, был в том особом настроении, когда нет никакого повода ловчить, приспосабливаться, чтобы пережить страшное подневолье. Внезапно обстоятельство поставило его в положение, когда спасительной игре, спасительному «двоедушию» пришел конец.
В комендатуре «русские уши» слышали, как комендант, неожиданно вернувшийся с фронта, зло ругал деда «Диёмку». Каждое из своих ругательств хвастливо завершал по-русски: «Мы покажем Диёмке Кузьку и мать!»
Подкургановцы знали, что тот, кому комендант готов был показать «Кузьку и мать», будет строго наказан.