…Мы простились у калитки.
Хотел зайти к ней в дом, но она сказала:
— Не надо… Теперь это будет означать совсем другое.
Мы простились, просто пожав друг другу руки, даже не поцеловались.
Я брел в вязкой предрассветной темноте и дрожал как осиновый лист, хотя ночь была теплая и тихая. Дрожали руки и ноги, стучали зубы…
Сначала шел быстро, а потом почему-то стал замедлять шаг и, наконец, остановился вовсе. Постоял немного и вдруг побежал обратно.
Перемахнул через изгородь и тихонько постучал в Катино окно.
Она не ответила.
Я стучал еще и еще, звал Катю, просил ее сказать, в какой она институт уезжает, где искать ее.
Она не отвечала.
Тогда мне стало казаться, что там, за окном, нет Кати, что я стучу в пустоту. Холодную и безответную…
Я брел по лугу, по мокрой холодной траве, натыкаясь на колючие кусты шиповника, и думал: Катя — это огонек, который ослепил меня своим ярким призрачным светом, обжег и унесся в бесконечную даль…
Был я на косогоре, где живут девчонки в алых косынках, или мне это только показалось?
Письмо от Симы.
«Дорогой Петя!
Отвечаю на твое второе письмо.
Я очень и очень рада за тебя. Видно, главный хирург области высокопорядочный и умный дядя, не то что я, беспросветная дура.
Петька, если бы ты знал, как мне досталось здесь от папы! Я маме и ему рассказала, как мы жили с тобой в Ключевом, как я тебя «учила уму-разуму». Мамочка, конечно, была на моей стороне, но папа обрушил на нас обеих такую лавину гнева, что мы просто исчезли с лица земли.
Не скажу тебе, что только папа переубедил меня, заставил по-иному смотреть на наши с тобой взаимоотношения, на твои поступки. Я и сама постоянно сомневалась в своей правоте, но Божедомовы, Поликарп Николаевич очень ловко умели разбивать эти сомнения, умели поддерживать во мне, как папа говорит, бабское начало.
Если ты можешь простить меня за все мои глупости, за боль, которую я тебе причиняла своим дурацким поведением, то прости. А если не можешь, скажи об этом честно.
Думаю, ты простишь и все будет хорошо, иначе я себе и не мыслю.
Теперь о самом главном: у нас будет ребенок. Я знала об этом еще в Ключевом, но не говорила тебе, потому что ты как раз сделал операцию Степану и я на тебя сердилась, а кроме того, боялась самопроизвольного аборта. Теперь все это позади — я здесь хорошенько подлечилась, потому и задерживаюсь с приездом. Написала Божедомову, думаю, он даст мне отпуск без содержания, и мне удастся закончить курс лечения.
Домой смогу приехать недельки через две.
Скорее пиши.
Обнимаю тебя, целую!»
Прочитал я письмо, и мне стало стыдно. Я не раскаивался ни в чем, не бичевал себя — мне просто было стыдно…
И о Кате подумал, что она дальновиднее и умнее меня. А может быть, у нее, как говорят, настолько сильно развито «бабское начало», что она чувствует свою женскую беду намного раньше, чем это удается мужчине?
И еще подумал: действительно, желание и долг — два кита, на которых держится одна большая истина, и часто эти киты плывут в разные стороны.
За моим окном хлюпал октябрь.
На клумбе торчали обломанные стебли георгинов, ржавели последние белые хризантемы.
Сады разделись и обнажили Ключевое. С убогими сараюшками, грязными катухами, облупленными домами и кучами навоза во дворах, оно было неприлично нагим и нечистоплотным.
Кинотеатр посередине парка культуры и так выглядел сиротливым между голых мокрых деревьев, а тут еще кто-то забыл погасить на его фасаде неоновую рекламу, и мне чудилось, будто не только в театре — во всем селе нет никого. Покинули его люди, ушли в дальние скитания за летним солнцем…