«Человек — самое нелогичное существо. Верно. И во мне сидит эта самая нелогичность, я тоже, наверно, хорош гусь. Но черт возьми, почему почти всегда кажусь себе правым, хорошим? Как научиться быть самому себе объективным судьей?..»
— Ольга, сестра моя, — художник… Хороший художник. Она приедет к нам на лето, я обязательно заставлю ее писать с вас портрет. Два портрета: один вам, один нам.
Это говорила Сима. Смешная Симка, как маленькая… А может быть, это и хорошо, что человек иногда как маленький?
— Я очень люблю позировать, — ответила ей Анна Михайловна. — Сидишь час, сидишь два — ничего не надо делать, не о чем беспокоиться, только думать, спокойно думать, забыв обо всем на свете. Я иногда до того углубляюсь в свои мысли во время сеанса, что даже цепенею, и тогда мне кажется, что я превращаюсь в бронзовую. Смешно и страшно! А все равно приятно… Покойной ночи!
Анна Михайловна тоже чудачка, как и Сима. И это хорошо. С такими людьми жить легко и просто.
Ну да, хорошая она, мой профессор, а о Поликарпе Николаевиче так и не заговорила, будто его вовсе нет в Ключевом. И не было.
…В комнате темно и тихо, только слышна с улицы вещая барабанная дробь весны.
— Петька, — дохнула мне в ухо Сима, — а теперь ты меня любишь?
— Почему «а теперь»?
— Так.
— Люблю. Спи.
Февраль побаловал несколькими теплыми пригожими деньками и снова закрутил, завертел буранами, придавил морозами. А по ночам такие ветры дули, что сломали у нас во дворе старую вербу, стонали и рыдали надрывно в звонницах.
После одной такой свирепой ночи, чуть не по пояс барахтаясь в снегу, я пошел проведать Поликарпа Николаевича.
Постучал в наружную дверь — никто не ответил. Пройдя сени и приоткрыв дверь в комнату, я спросил:
— Можно?
И опять никто не ответил. Я вошел без разрешения.
Старый Поликарп был мертв.
Потом мы со Степаном копали могилу.
Сатанинский ветер срывал с могильных холмов сухой, колючий снег и швырял нам в лица. Он мел и мел, будто пытался нас со Степаном заживо засыпать в могиле…
На похороны приехала Лариса, дочь Поликарпа Николаевича. Высокая, стройная, очень похожая на отца, одетая в котиковую шубу, она смотрела на все происходившее вокруг так, будто оно вовсе ее не касалось. Взгляд ни на чем не останавливался и все блуждал, словно искал нечто важное и не находил.
— Она спокойна до неприличия, — шепнула мне Сима по дороге на кладбище и была, конечно, неправа. Это не спокойствие, а замороженность, которая, как я и опасался, кончилась взрывом.
Лариса попрощалась с отцом вроде бы спокойно, даже слишком спокойно, а когда забили гроб и готовились опускать его в могилу, она вдруг бросилась на крышку, упала ниц, обхватила гроб руками и надрывно, страшно зарыдала.
Вот так мы схоронили старого Поликарпа… Людей было много: пришли не только ключевцы, но и из соседнего села, из совхоза.
Когда шли домой, я думал: и на похороны Божедомова, вероятно, придет много людей, принесут цветы, но сделают это по решению месткома и потому, что «неприлично, все-таки был главным врачом…».
Сегодня год, как мы въехали с Симой на тарантасе в этот монастырский двор, как заняли квартиру, обставленную по милости Божедомова современной, какой-то стремительной мебелью.
Мы платили за амортизацию мебели, пользовались, так сказать, вполне законно. Она нам нравилась и все-таки, когда умер Поликарп Николаевич, вернули больничную мебель завхозу и вместо нее поставили комод, горку, сундук, трюмо с точеными украшениями, гнутые венские стулья и тяжелый стол с резными массивными ножками…
Теперь наша квартира похожа на музей, и все-таки нам приятней в ней жить — вероятно, потому что старая, потемневшая мебель пришла к нам от доброго сердца старика, а не от злого, ехидного промысла Божедомова.
На гитаре я не умел играть, когда говорил Поликарпу Николаевичу, что умею. Сказал просто так. Думаю, ему приятно было от моих слов. Да и теперь не умею, а когда остаюсь один дома, когда бывает грустно или появляется в душе тихий восторг, беру гитару и бренькаю.
Она, как и мебель, старинная и потемневшая. На верхней ее деке — цепочка из крошечных перламутровых цветов. На нижней, если заглянуть в круглое отверстие, видна полуистертая вязь букв. Тускло поблескивает золото. Не прочтешь, что там написано, только и понятно, что буквы латинские…
Наигрываю я тихонько, чтобы никто не услышал. Не вальсы, не романсы играю, а просто так, разные незатейливые мелодии. Это даже не мелодии, а обрывки моих мыслишек, звуки моего настроения.
Некоторые из этих мелодий я запомнил, и они стали для меня чем-то вроде друзей, которых навещают в зависимости от того, какое настроение: когда весело — идут к одному, когда грустно — к другому: ведь у каждого из них свой характер, свой нрав.
Наигрываю я и почти всегда вспоминаю старого Поликарпа — тоскую его тоской, грущу его грустью, придумываю и ему другую жизнь. Хорошую.