Для десятилетнего Джоэля было куплено миниатюрное бейсбольное поле с битой на пружинке, которая отбивала мяч по базам. Я старательно завернула этот подарок и перевязала его синей лентой. А желтая лента предполагалась для четырнадцатилетней Пенелопы – ей в подарок были приобретены чучела двух каких-то особенных ящериц; Пенелопа, по словам Уоллеса, была будущей мадам Кюри, но пока находилась в процессе становления и весьма хмуро реагировала в ответ на большую часть развлечений, включая поедание сластей. По мере того, как уменьшалась гора купленных вещей, я все пристальней следила за Уоллесом: мне хотелось знать, какой же подарок предназначается для его маленького тезки. Когда мы ходили по магазинам, Большой Уоллес сказал, что придумал для своего крестника нечто особенное, но я, даже проведя быструю инвентаризацию купленных подарков, так и не сумела догадаться, что же это такое. Тайна была раскрыта лишь после того, как мы завернули последние подарки. Уоллес вырезал из бумаги маленький четырехугольник, а потом снял с запястья отцовские часы с черным циферблатом.
Когда с работой было покончено, мы перешли в кухню, где восхитительно пахло пекущимся на медленном огне картофелем. Проверив духовку, Уоллес нацепил передник и принялся обжаривать ребрышки ягненка, которые я весьма тщательно выбирала накануне в мясной лавке. Затем он сложил ребрышки в глубокую сковороду и глазировал их мятным желе и коньяком.
– Скажи, Уоллес, – спросила я, когда он подал мне полную тарелку, – вот если б я, например, объявила войну Америке, ты бы остался, чтобы воевать на моей стороне?
Когда с обедом было покончено, я помогла Уоллесу отнести подарки в заднюю кладовую. Вдоль коридора были развешаны фотографии семейства Уолкотт; все они улыбались чему-то невидимому – и бабушка с дедушкой на причале, и дядя на лыжах, и сестры Уоллеса на конях, сидевшие в дамских седлах чуть боком. В тот момент мне эта галерея, устроенная в дальнем коридоре, показалась немного странной; но потом я много раз встречала нечто подобное в таких же коридорах и с годами стала воспринимать это как нечто трогательное и весьма типичное для всех белых англосаксонских протестантов, ибо это без слов свидетельствовало о той сдержанной сентиментальности (как по отношению к родному дому, так и по отношению к родственникам), которой была как бы пропитана вся их жизнь. На Брайтон-Бич или в Нижнем Ист-Сайде вы скорее найдете портрет какого-то одного человека, воздвигнутый на каминную полку рядом с букетом засохших цветов, горящей свечой и коленопреклоненным поколением. У нас в домах ностальгия играла роль некой скрипки за сценой, призванной обозначить наше уважение к тем жертвам, которые ради тебя принесли первопроходцы.
На одной из фотографий в коллекции Уоллеса я увидела большую группу – наверное, несколько сотен – юношей в одинаковых куртках и галстуках.
– Это что, школа Сент-Джордж?
– Да. Это… наш выпускной класс.
Я наклонилась чуть ближе, пытаясь отыскать Уоллеса, но не сумела, и он показал мне сам. У него было милое непритязательное лицо. Уоллес вообще принадлежал к тому типу людей, которые как бы растворяются на общих школьных или студенческих фотографиях, но со временем становятся все более заметными на фоне своего куда более неинтересного окружения.
– Это что, вся ваша школа здесь? – спросила я, продолжая разглядывать лица.
– Ты… Тинкера ищешь?
– Да, – призналась я.
– Вот он.
И Уоллес ткнул пальцем в левый угол фотографии. Наш общий друг стоял в одиночестве, как бы на границе, отделявшей его от остальной группы. Пожалуй, через несколько минут я бы и сама наверняка его узнала. Он выглядел именно так, как и должен был выглядеть в четырнадцать лет: волосы несколько растрепаны, пиджак немного помят, а глаза смотрят прямо в камеру, словно он готов сбежать.
Затем Уоллес с улыбкой переместил свой палец в противоположный угол фотографии и сказал:
– И вот здесь тоже он.
Действительно, у противоположного края снимка тоже был Тинкер; его фигура, правда, казалась немного расплывчатой, но это, безусловно, был он.
Уоллес объяснил, что, поскольку хотели всех поместить в кадре, фотографу пришлось пользоваться старой камерой на треноге. Когда апертура медленно пересекает большой негатив, показывая группу как бы по частям, это позволяет тому, кто стоит с краю, быстро перебежать за спинами остальных и появиться на общей фотографии дважды – но нужно очень хорошо рассчитать собственную скорость, да и бежать придется сломя голову. Каждый год несколько человек пытались такое проделать, но Тинкер, насколько помнилось Уоллесу, оказался единственным, кому это удалось. И, судя по тому, какая широкая улыбка сияла на лице «второго» Тинкера, можно было понять, что он знал о своей победе.
Мы с Уоллесом придерживались данного нами разумного обещания не касаться в своих разговорах темы «Ив и Тинкер». Но оказалось, что нам обоим отчего-то страшно приятно было увидеть явственно проявившуюся на фотографии хулиганскую сущность юного Тинкера и отдать должное его смелому фокусу. Некоторое время мы молчали, потом я сказала: