В «Инонии» видна явная попытка поэта вообразить себя человекобогом, и весьма своеобразно:
Говорю вам — весь воздух выпью
И кометой вытяну язык.
До Египта раскорячу ноги,
Раскую с вас подковы мук…
В оба полюса снежнорогие
Вопьюся клещами рук.
Коленом придавлю экватор
И под бури и вихря плач
Пополам нашу землю-матерь
Разломлю, как златой калач.
И в провал, оттенённый бездною,
Чтобы мир весь слышал тот треск,
Я главу свою власозвездную
Просуну, как солнечный блеск (2,36–37).
Нелепостей в образной системе этой достаточно. Но важнее иное: вот неуклюжее самообожествление.
Здесь одна из причин, почему Есенин, сопрягая свой образ с вершащимися событиями, пытается дать революции религиозное истолкование: он ощущал в том ещё и средство самоутверждения.
Бунин указал на иную сторону этого литературного явления: на его связь с общей разрушительной работою в русской словесности:
«Иногда говорят: стоит ли обращать внимание на эту “рожу”, на это «мессианство», столь небогатое в своей изобретательности, знакомое России и прежде по базарным отхожим местам? Увы, приходится. И тем более приходится, что ведь, повторяю, некоторые пресерьёзно доказывают, что именно из этих мест и воссияет свет, Инония.
Инония эта уже не совсем нова. Обещали её и старшие братья Есениных, их предшественники, которые, при всём своём видимом многообразии, тоже носили на себе печать в сущности единую. Ведь уже давно славили «безумство храбрых» (то есть золоторотцев) и над «каретой прошлого» издевались. Ведь Пушкины были атакованы ещё в 1906 году в газете Ленина «Борьба», когда Горький называл «мещанами» всех величайших русских писателей. Ведь Белый с самого начала большевизма кричит: «Россия, Россия — Мессия!» Ведь блоковские стишки:
Эх, эх, без креста,
Тратата!—
есть тоже «инония», и ведь это именно с Есениным, с «рожами», во главе их, заставил Блок танцевать по пути в Инонию своего «Христосика в белом венчике из роз». Ведь это Блок писал:
Богохульства Есенина распространялись и на обыденность быта. Мариенгоф, сам богохульник не из последних, свидетельствует кичливо о таком случае:
«Чай мы пили из самовара, вскипевшего на Николае-угоднике: не было у нас угля, не было лучины — пришлось нащипать старую икону, что смирнёхонько висела в углу комнаты»33
.А ведь прежде так умилённо писал Есенин о
О кощунственных надписях, которые Есенин с товарищами малевал на стенах московского Страстного монастыря, он сам не без похвальбы рассказывал.
Те, кто рассуждают о смерти Есенина, пусть не минуют вниманием и эти богохульства и то чаепитие: не нужно тешить себя иллюзиями, будто подобное проходит бесследно и не сказывается в судьбе.
Сам Есенин не без горечи признавался:
Ах! какая смешная потеря!
Много в жизни смешных потерь.
Стыдно мне, что я в Бога верил.
Горько мне, что не верю теперь (2,129).
Мариенгоф, касаясь завершающих строк этого стихотворения 1923 года, писал:
«Вы помните есенинское:
Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать,
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.
А вот это стихотворение для умного Есенина было чистой литературой. Чистейшей! Даже в свою последнюю здешнюю минуту он не вспомнил бога. А все многочисленные Иисусы в есенинских стихах и поэмах, эти богородицы, “скликающие в рай телят”, эти иконы над смертным ложем существовали для него не больше, чем для Пушкина — Аполлоны, Юпитеры и Авроры.
Мы часто повторяем вслед за Достоевским: “Человек с Богом в душе”, “Человек без Бога в душе”. В этом смысле у Есенина, разумеется, бог существовал. Но не христианский, не православный, а земной, человеческий, наш. Имя его — поэзия. С этим единым богом Есенин и прожил всю свою мыслящую жизнь»34
.Верно: часто обращение к религии совершалось на уровне стилизации под известные тексты. Так, «Сельский часослов»— посильное подражание слогу псалмов:
О солнце, солнце,
Золотое, опущенное в мир ведро,
Зачерпни мою душу!
Вынь из кладезя мук
Страны моей.
Каждый день,
Ухватившись за цепь лучей твоих,
Карабкаюсь я в небо.
Каждый вечер
Срываюсь и падаю в пасть заката.
Тяжко и горько мне…
Кровью поют уста…
Снеги, белые снеги—
Покров моей родины—
Рвут на части.
На кресте висит
Её тело,
Голени дорог и холмов
Перебиты… (2,44–45).
Здесь и евангельские «вкрапления», но в этом же стихотворении и фольклорные обращения: вначале к солнцу, затем к месяцу, заре, звёздам. Обычно на основании фольклорных мотивов, характерных отчасти для поэзии Есенина, его пытались вообще перетащить из христианства в язычество. Но, по сути, нет никакого язычества у него, лишь своего рода образные аллегории и символы.
Заметает пурга
Белый путь.
Хочет в мягких снегах
Потонуть.
Ветер резвый уснул
На пути;
Ни проехать в лесу,
Ни пройти.
Забежала коляда