Образ и только образ. Образ — ступенями от аналогий, параллелизмов — сравнения, противоположения, эпитеты, сжатые и раскрытые, приложения политематического, многоэтажного построения — вот орудие производства мастера искусства» (4,253).
Но в основе искусства вообще — художественная образность. В этом смысле всё искусство — исключительно имажинизм.
Среди всех расплывчатых рассуждений — весьма парадоксальное для поэтов:
«Мы с категорической радостью заранее принимаем все упрёки в том, что наше искусство головное, надуманное, с потом работы. О, большего комплимента вы не могли нам придумать, чудаки. Да. Мы гордимся тем, что наша голова не подчинена капризному мальчишке — сердцу» (4,254).
Ну, тут они зарапортовались. Или Есенин невольно выдал себя: признался в рациональной головной
В Автобиографии 1924 года Есенин писал более осмысленно: «Искусство для меня не затейливость узоров, а самое необходимое слово того языка, которым я хочу себя выразить» (5,18). Но и это лишь общее рассуждение. В конце концов, имажинизм благополучно завершил своё существование — ещё при жизни Есенина. В октябре 1925 года он сам признал: «Имажинизм был формальной школой, которую мы хотели утвердить. Но эта школа не имела под собой почвы и умерла сама собой, оставив правду за органическим образом» (5,22).
Отчасти всё это было вызвано тягою к самоутверждению, потребностью заявить о себе погромче, превзойдя в том футуризм, о «смерти» которого Есенин со товарищи поспешили возгласить в своём первом манифесте 1919 года. Борьбу с футуризмом они вели не на живот, а на смерть, и в подоплёке этой схватки укрывалась несомненная вражда Есенина к Маяковскому — питаемая, быть может, ревнивым ощущением меньшей собственной художественной одарённости по сравнению с горланом-футуристом.
Рассуждения об органичной
«Позже, перечитывая внимательно “Воззрения”,— писал в своих воспоминаниях Шершеневич, — я увидел целый ряд образов есенинских стихов. В разговоре указал на это. Сергей категорически отрицал, что он когда-либо видел Афанасьева. Потом в одной из речей он цитировал эту книгу»36
.Всё это лишь подтверждает мысль о
Но все те насилия, какие он совершал над своим талантом, не могли не привести к жестоким последствиям: к явному снижению качества стиха.
Обнаруживается даже явная глухота к языку:
Вы помните,
Вы всё, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене… (3,57).
Вот и опять у лежанки я греюсь,
Сбросил ботинки, пиджак свой раздел (3,190).
Ты меня не любишь, не жалеешь,
Разве я немного не красив? (3,221).
Появляется откровенная пошлость:
Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу (2,137).
Банальностей у позднего Есенина не счесть. О погрешностях против ритма и рифмы умолчим.
Обладающий чутким слухом ко всякой языковой и поэтической фальши, Бунин писал, не без раздражения, о есенинской вульгарности. И был прав в том, что массовая любовь читателя к Есенину ещё не является доказательством его поэтической ценности: толпа часто предпочитает
Никогда я не был на Босфоре,
Ты меня не спрашивай о нём.
Я в твоих глазах увидел море,
Полыхающее голубым огнём (3,101).
— это просто плохие стихи (как и большинство квази-персидских «мотивов»). Только загипнотизированность именем Есенина заставляет восхищаться подобной поэзией.
Всё усугубляется тем, что рядом с потоком посредственных стихов у Есенина есть и поэзия высшей пробы — и это постоянно направляет читательское восприятие на единый уровень оценки.
Есенин варварски разрушал свой талант, оглушал себя дурманом. В этом нужно видеть трагедию, а не умиляться, созерцая выверты поэтических надрывов. Эстетически восхищаться кабацкою поэзией Есенина — значит радоваться каждому новому шагу человека к гибели. И разве видя, как кто-то падает с высоты и вот-вот разобьётся, станет нормальный человек любоваться и восхищаться красотою и пластичностью поз, которые может принимать во время падения тело гибнущего? Почему такое допускается по отношению к поэту?