На село,
В руки белые взяла
Помело.
Гей вы, нелюди-люди,
Народ,
Выходите с дороги
Вперёд!
Испугалась пурга
На снегах,
Побежала скорей
На луга.
Ветер тоже спросонок
Вскочил,
Да и шайку с кудрей
Уронил.
Утром ворон к берёзоньке
Стук…
И повесил ту шапку
На сук (2,64–65).
Вот и всё язычество. Продолжая мысль Мариенгофа, можно сказать, что коляда для Есенина всё равно что Юпитер для Пушкина.
Разумеется, использование некоторых фольклорных образов ещё не делает поэта язычником. Скорее язычество можно увидеть в тяге к человекобожию, в том, как оно отображено у Есенина (в той же «Инонии»),
В претензии на человекобожие находила форму склонность поэта к хулиганству,
Свищет ветер под крутым забором,
Прячется в траву.
Знаю я, что пьяницей и вором
Век свой доживу (2,18).
Чуткая душа смутно ощущала последствия, то, что предчувствовал он ещё в раннем стихотворении «Не ветры осыпают пущи» (1914): пройти и не заметить «голодного Спаса». Теперь то же, как почти уверенность:
Он пройдёт бродягой подзаборным,
Нерушимый Спас.
Но, быть может, в синих клочьях дыма
Тайноводных рек
Я пройду Его с улыбкой пьяной мимо,
Не узнав навек (2,18).
Вспомним старика из раннего стихотворения Есенина, нищего, подавшего последнюю сухую корку Господу. Теперь этот старик чужд поэту?
Разгул есенинского хулиганства Мариенгоф объяснил наличием спроса на то у критики и публики. Есенин-де просто потрафлял вкусам толпы. Спрос-то был, разумеется, да почему не все на тот спрос отозвались? Внутренняя склонность тоже не должна быть со счетов сброшена.
Дождик мокрыми мётлами чистит
Ивняковый помёт по лугам.
Плюйся, ветер, охапками листьев,—
Я такой же, как ты, хулиган (2,97).
Я нарочно иду нечёсаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах.
Ваших душ безлиственную осень
Мне нравится в потёмках освещать.
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы,
Я только крепче жму тогда руками
Моих волос качнувшийся пузырь (2,99).
Всё живое особой метой
Отмечается с ранних пор.
Если не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор (2,107).
Ещё ждёт своего осмысления поразительный факт: Есенин — единственный из значительных поэтов, кто был признан безоговорочно уголовным миром. Такое признание — дурная мета. Он ещё в 1922 году писал не без хвастовства: «Самые лучшие поклонники нашей поэзии — проститутки и бандиты» (5,10).
Вся кабацкая лирика Есенина — дикая смесь фальшивого надрыва, напускного страдания, литературной игры и: живой боли.
Утончённого Бунина это раздражало:
«Второе тысячелетие идёт нашей культуре. <…> Но нет, нам всё мало, всё не то, не то! Нам ещё подавай «самородков», вшивых русых кудрей и дикарских рыданий от нежности. Это ли не сумасшествие, это ли не последнее непотребство по отношению к самому себе? Вот в Москве было нанесено тягчайшее оскорбление памяти Пушкина (вокруг его памятника обнесли тело Есенина, — то есть оскорбление всей русской культуре). А как отнеслась к этому русская эмиграция? Отнеслась как к делу должному, оскорбления никакого не усмотрела. Большинство пошло даже гораздо дальше: стало лить горчайшие слёзы по «безвременно погибшей белой берёзке», в каковую превратило оно Есенина, произведя этого маляра (правда, от природы весьма способного) чуть не в великого художника и убедив себя (в который уже раз?), что Есенины и есть подлинная соль русской земли, самый что ни на есть основной русский дух.
Дело, конечно, не в Есенине и не в Есениных, а в нашем отношении к ним, к тому, из чего состоят они. Дело в очень серьёзном вопросе, вытекающем из этого отношения: так что же, — значит, нам и наше десятилетнее пребывание в Европе не помогло и нас опять тянет на сиволдай, на самогон, и мы именно на него, на этот сиволдай, на самогон и должны равняться? А если так, если, например, этот самый Есенин со всеми его качествами есть и в самом деле “наш национальный поэт” (как уже сто раз писалось в эмигрантских газетах), чего же нам, позвольте спросить, воротить рыло и от большевизма?»35
.Это рассуждение, этот вопрос из-за резкости тона, из-за самого замаха на признанного кумира — многими будут, конечно, отвергнуты. А задуматься было бы полезно. Не принять — но хотя бы задуматься.
Да, у Есенина много
Быть поэтом — это значит то же,
Если правды жизни не нарушить,
Рубцевать себя по нежной коже,
Кровью чувств ласкать чужие души (3,113).
Слишком ведь настойчиво, ещё с ранних стихов, звучат у Есенина предчувствие смерти, ухода в небытие, тяга к небытию.
Скоро белое дерево сронит
Головы моей жёлтый лист (2,84).
Я хочу под гудок пастуший
Умереть для себя и для всех (2,88).