Духовного здесь нет вовсе, это череда чувственно-душевных внутренних движений. Недостаток веры поэт с горечью обнаруживает в себе, прощаясь с молодостью, печально оглядываясь на жизнь перед отъездом из России (поэт эмигрировал в 1922 году):
Холодеет осеннее солнце и листвой пожелтевшей
играет,
Колыхаются лёгкие ветки в синеватом вечернем
дыму—
Это молодость наша уходит, это наша любовь
умирает,
Улыбаясь прекрасному миру и не веря уже ничему
(1,217).
Как чувствуется в этих строках акмеист, столь внимательный к реальным приметам бытия.
Должно и вообще сказать, что акмеистическое начало в поэте порою перехлёстывает через край, рождая еретические по отношению к искусству мысли:
В тишине вздохнула жаба.
Из калитки вышла баба
В ситцевом платке.
Сердце бьётся слабо, слабо,
Будто вдалеке.
В светлом небе пусто, пусто.
Как ядрёная капуста,
Катится луна.
И бессмысленность искусства
Вся, насквозь, видна (1,354).
Это стихотворение, написанное в эмиграции, намеренно насыщено реалиями оставленной российской жизни (во Франции, во всяком случае,
Художников развязная мазня,
Поэтов выспренная болтовня…
Гляжу на это рабское старанье,
Испытывая жалость и тоску:
Насколько лучше — блеянье баранье,
Мычанье, кваканье, кукуреку (1,368).
Конечно, здесь нельзя всё напрямую понимать. Поэт прячет свою острую муку: от сознавания, ощущения, переживания некоей трагической непостижимости самого искусства, от пронзающего весь состав поэта мысли о гибельности бытия в мире эстетических мечтаний, противостоящего пошлости обыденной жизни:
Как обидно — чудным даром,
Божьим даром обладать,
Зная, что растратишь даром
Золотую благодать.
И не только зря растратишь,
Жемчуг свиньям раздаря,
Но ещё к нему доплатишь
Жизнь, погубленную зря (1,385).
Вот отчаяние — глубже всякой иной житейской тоски. Божий дар — и гибельный для его обладателя? Утвердиться в такой мысли — ад для поэта.
В какой-то момент поэт начинает зримо-чувственную реальность бытия ставить над всем, что наполняет это бытие помимо того. Над всем…
Как туман на рассвете — чужая душа.
И прохожий в неё заглянул не спеша,
Улыбнулся и дальше пошёл…
Было утро какого-то летнего дня.
Солнце встало, шиповник расцвёл
Для людей, для тебя, для меня…
Можно вспомнить о Боге и Бога забыть,
Можно душу свою навсегда погубить
Или душу навеки спасти—
Оттого, что шиповнику время цвести
И цветущая ветка качнулась в саду,
Где сейчас я с тобою иду (1,443).
Такая светлая и чистая поэзия разлита в этих строках, что и впрямь всё можно забыть, погружаясь в неё. А подобное порою опасно. И поэт предупреждает о такой опасности: о том, что последует за подобным погружением в чувственность бытия, ибо оно не всегда в одном поэтически прекрасном облике являет себя, а и в прозе, которая способна убить самоё поэзию и навести на душу всё то же, всё одно и то же: отчаяние.
Зима идёт своим порядком—
Опять снежок. Ещё должок.
И гадко в этом мире гадком
Жевать вчерашний пирожок.
И в этом мире слишком узком,
Где всё потеря и урон,
Считать себя с чего-то русским,
Читать стихи, считать ворон.
Разнежась, радоваться маю,
Когда растаяла зима…
О Господи, не понимаю,
Как все мы, не сойдя с ума,
Встаём, ложимся, щёки бреем,
Гуляем или пьём-едим,
О прошлом-будущем жалеем,
А душу всё не продадим.
Вот эту вянущую душку—
За гривенник, копейку, грош.
Дороговато? — За полушку.
Бери бесплатно! — Не берёшь? (1,445).
Отчаяние от кажущейся бессмысленности жизни перерастает здесь в кощунство. Но вопреки самому себе как будто — поэт вновь и вновь возвращается к дорогим для себя проявлениям бытия:
Пускай царапают, смеются,
Я к этому привык давно.
Мне счастье поднеси на блюдце—
Я выброшу его в окно.
Стихи и звёзды остаются,
А остальное — всё равно!.. (1,449).
Двойственность, противоречивость — свойство поэзии и натуры Георгия Иванова. Но покажите поэта, особенно в XX веке, кто вне противоречий!
От самих противоречий своих, не только от реальности мира, — он хочет укрыться в грёзу, в сон. Впрочем, это тоже банальность: ещё со времён Кальдерона: утверждать, что
Иванов много пишет о сне как об освобождении, грезит о «сне золотом», но он же прозревает неизбежный ужас пробуждения.
Всё неизменно, и всё изменилось
В утреннем холоде странной свободы.
Долгие годы мне многое снилось,
Вот я проснулся — и где эти годы!
Вот я иду по осеннему полю,
Всё, как всегда, и другое, чем прежде:
Точно меня отпустили на волю
И отказали в последней надежде (1,320).
Эта мысль у поэта весьма устойчива.
Я жил как будто бы в тумане,
Я жил как будто бы во сне,
В мечтах, в трансцедентальном плане,