В детстве Эдичке недодано любви. А в жестоком мире, где он вынужден играть взрослого, — тем более. Вот корень всех бед. Поэтому он может пойти в храм, даже обвенчаться там «по царскому обряду» (правда, что сие значит, сказать трудно — скорее подобная терминология лишь результат эдичкиного невежества), но и это для него игра, истинной же духовной потребности в церковной жизни у него нет, по крайней мере, он ничего о том не сообщает.
Вот для всех важный урок: если недодать кому-то любви, то обернётся для всех одним лишь злом.
Наблюдения Эдички распространяются на многих, польстившихся на сладкую зарубежную жизнь. От имени многих он негодует: зачем эти взрослые дяди, Солженицын и Сахаров, заманили его на нехороший Запад, соблазнили его красивой сказкой. Да если бы и заманивали, что отнюдь не так, куда же вы сами смотрели, Эдичка? Но бессмысленно же предъявлять такие вопросы детскому уму. А ведь и прочие прельстившиеся и обжёгшиеся — недалеко от того ушли. Роман Эдички можно рассмаривать на уровне «физиологического очерка» (не в медицинском смысле, разумеется, хотя у Эдички собственно физиологии хоть отбавляй, но как отражение социальной «физиологии»— как то понималось в пору «натуральной школы»). «Сорванные с мест, без привычного окружения, без нормальной работы, опущенные на дно жизни люди выглядят жалко» (38), — эти слова рождены тяжким опытом, а не журналистским поспешным верхоглядством. Лимонов даёт достаточно полное представление о существовании целого слоя русских эмигрантов в Америке. О безрадостном тяжком существовании.
И никакого различия не обнаружил Эдичка, сравнивая оставленную российскую и обретённую американскую реальность: «Там идеология — здесь коммерческие соображения. Приблизительно так. Но мне-то какая разница…» (185). Это раздумье полезно наложить на российскую ситуацию конца XX века: при сопоставлении её с «застойным» периодом. Он ощутил нутром: коммерческие вожделения столь же пагубны, как и идеологические. И выхода для себя не видит.
Для многих времён откровения Эдички весьма злободневны, ибо обольщений красивыми мечтами всегда доставало, но на исходе века они особенно изобильны. Внимательно бы вчитаться в откровения Лимонова — всем обольщённым.
Отчаяние Эдички — прообраз отчаяния многих
Лимонов мечется в душном социальном пространстве, где нет — любви. Бога нет.
Так порождается стремление отыскать «банду, к которой можно примкнуть».
Вот чем опасен Лимонов (и многие лимоновы): не бесстыдными извращениями даже (большинство из которых, если не полностью, он, скорее всего, просто нафантазировал), и вовсе не потоком графомании, обречённым на иссякание. Опасность — в гордынной бездуховности. В завистливой мстительности. В жестоком эгоизме злобящегося на весь мир неудачника, таящего в себе им самим не до конца сознаваемое стремление этот мир уничтожить.
Но опасна и та бездуховность, которая вынуждает Эдичку мстить миру за несбывшиеся упования.
Неужто этот роман — жуткое пророчество?
Начинают по-новому осмысляться теперь и национал-большевистские претензии перешедшего в политику писателя. И бросаемые им в мир «Лимонки»*.
*Такое название получила газета, выпускаемая Лимоновым, вернувшимся в Россию и создавшим здесь национал-большевицкую партию.
Национал-большевизм (так обозначил Лимонов свою политическую позицию) — название страшное. Можно утешать себя, что это явление — на обочине большой политики. Пока так.
И всегда бы так.
Что же до литературной деятельности, то и в ней можно отметить полную деградацию писателя. Вернувшись в Россию, Лимонов опубликовал несколько графоманских опусов, примыкая ими к худшим проявлениям постмодернизма. Кажется, даже слабые задатки литературных способностей оставили его.
9. Владимир Емельянович Максимов
Среди разношёрстной эмигрантской литературы «третьей волны» — не один ли он единственный, большой и истинный, писатель — Владимир Емельянович Максимов
(Лев Алексеевич Самсонов; 1930–1995)? Справедливо и Солженицын его выделил. (Самого Солженицына, напомним, мы в эмигрантской литературе не числим.)