Что даёт силы ему? Вера его — вера в праведное дело революции, которой он отдал себя без рассуждения. Заимствовавши на стороне основные убеждения (сам был слишком неразвит, чтобы хоть попытаться выработать собственные), Лашков закоснел в гордыне от своего “пребывания в истине”, так что ни сомнений, ни колебаний не знал, подчиняя всё и всех вокруг жёсткой схеме лживой идеологии.
«В течение многих лет Пётр Васильевич по камушку, медленно и упорно выстраивал для себя свой мир. И, как думалось ему до сих пор, выстроил. В этом мире царили закон и порядок. В нём всё было выверено до мельчайших деталей. И жизнь раскладывалась надвое: “да” и “нет”. “Да”— это всегда оказывался он и его представления об окружающем. “Нет”— всё, что ему противоречило. И он носил в себе этот мир, как монолит, его невозможно ни порушить, ни поколебать» (214).
О практическом следствии таких монолитных жизненных представлений говорит, прибегая к своеобычной образности, одна из тех, кого хотят втолкнуть в «справедливую жизнь» новые устроители:
«По вашей указке жить — так и в нужник со справкой ходить придётся…Дай вам волю, баб заставите по свистку детей рожать. Да Бог миловал!» (273).
Парадокс как будто: подчинившись чужим идеям, подобные люди отбрасывают всякое смирение в общении с миром. Да нет, не парадокс: ложь действует, не зная предела, чтобы остановиться, разъедает и переиначивает всю обычную логику жизни: раба делает гордецом, уничтожает естественные человеческие (здесь: отцовские) чувства, заставляет человека гоняться за призраком счастья, непременно всеобщего, тогда как собственная жизнь его разрушается, наполняется многими бедами и влечётся к гибельному итогу.
Символом жизненных стремлений Лашкова-старшего стал печальный эпизод ещё ранних лет его: когда пренебрегая опасностью, всерьёз рискуя жизнью, он устремился захватить окорок с разбитой витрины, оказавшийся на поверку лишь раскрашенным муляжом. И уже на исходе жизни мысль его постоянно возвращается к горькому разочарованию, которое испытал он в то давнее утро.
Грубый муляж и есть подлинный образ революционного идеала, ради которого отдавали жизни обманутые яркостью фальшивых красок люди. Максимов на протяжении всего романа одной из важнейших целей имеет — развенчание революционного соблазна: ибо именно его ложь обрекает всё затеянное пересотворение мира на неудачу.
Смысл революционных преобразований весьма точно выразил в споре с Лашковым один из персонажей, мужик простой, но мудрый, не обременённый идеологическими шаблонами: «Проку никакого нету. Надзиратели только сменились. Да прежний-то надзиратель хоть, Царство ему Небесное, дело знал. А теперя все, вроде тебя, глоткой норовят. И все учёными словами себя обзывают. Раньше шкодник, нынче — марксист, кому ноздри рвали за разбойный промысел — уже кспыприатор, лодырь с ярманки — в революции перьвый человек, а я, как сидел в забое, так и сижу, только получать втрое меньше стал. Потому как развелось вас, дармоедов, — дальше некуда» (365).
Эта же мысль, как дробное эхо, раздаётся и далее по всему пространству повествования. Многие вершители революции — сплошь лодыри, горлопаны и пьяницы, не упустившие поживиться в лихие годы всеобщего разора. Но это было бы слишком просто, когда бы только такие устраивали свои делишки. В истории действуют бесы — Максимов следует в том прямо за Достоевским, перекличка с которым несомненно ощущается в монологе одного из персонажей, Лёвы Храмова (и не только в упоминании Смердякова и Опискина, но в самом духе говоримого):
«И родись ещё миллион Шекспиров, правы будут не те, кто пишет стихи, а те, кто пишет законы. А пишут их люди мелкие и ничтожные, у которых не страсть, а страстишка, не любовь, а семейная ячейка… Тьфу, слово-то какое выдумали, как у клопов. И кто пишет! Недоучки-семинаристы, без пяти минут адвокаты, юродивые изобретатели перептуум-мобиле… Ты спроси у любого из них: что ты умеешь делать? И он не ответит… Не ответит!.. Они ничего не умеют делать. Они ничего в своей жалкой жизни не сделали руками. Они разжигают в толпе самые низменные страсти, и животный рёв этой толпы тешит их неудовлетворённое самолюбие смоковниц… Они говорят: возьми у сытого и насыться, возьми у имущего и оденься, возьми у властвующих и — властвуй… И толпа берёт. Толпа в голодной слепоте своей не знает, что хлеба от этого в мире не прибавляется, одежда не вырастает, а власть не становится слаще… Смердяковщина захлестнула Россию. Дорогу его величеству, господину Смердякову… Всё можно, всё дозволено!.. Фомы Фомичи вышли делать политику… И они ещё спалят мир. Вот увидите, Лашков, спалят… Они и законы составляют, исходя из своей житейской скудости… Им плевать на исторический опыт. Двигатель их законов — эмбриональная эмоциональность» (330).