Сажусь за стол, достаю из рюкзака свой старый фотоаппарат “Полароид Ленд” – надо осмотреть его меха. Книга стихов Аллена раскрыта на “Супермаркете в Калифорнии”. Воображаю, как он сидит на полу по-турецки рядом со своим проигрывателем, поет вместе с Ма Рейни. Как он толкует Мильтона, Блейка и текст “Элинор Ригби”. Вытирает сырым полотенцем лоб моего маленького сына, страдающего от мигрени. Аллен скандирует, приплясывает, вопит. Аллен, заснувший последним сном, над ним висит портрет Уолта Уитмена, а Питер Орловски, его спутник жизни, опускается подле него на колени, осыпает его белыми лепестками – словно бинтует.
Я усталая, но довольная, мне кажется, что я каким-то образом распутала тайну города. В ящике тумбочки – иллюстрированная карманная карта, маленький путеводитель по городу Саброза, где родился Магеллан. Смутно вспоминается, как я, сидя за кухонным столом, рисовала корабль, плывущий вокруг света. Отец варит кофе, насвистывая “
Моряк из морей вернулся домой[26]
Простыня, которую я прибила к стене своей комнаты, все еще была на месте – свисала обмякшим парусом. Я о ней совершенно забыла. Душевное состояние, диктовавшее эти замысловатые записи, куда-то отступило. Вдобавок, когда лили дожди, потолочное окно протекало, и теперь по простыне тянулись подтеки цвета ржавчины и, казалось, складывались в слова на присущем им одним языке, заплывавшие в мою нерегулярную дремоту и тут же уплывавшие.
Луны нет, над головой черное небо. Соберись, сейчас только четыре часа утра, говорю себе, ковыляя в ванную, странно просторную – словно две маленьких комнаты выпотрошили, чтобы выгородить одну нелогичную архитектурную аномалию. Тут есть старая раковина с фермы, маленькая душевая кабина, облицованная кафелем, старомодная ванна на львиных лапах – она доверху наполнена постельным бельем, а еще достаточно свободного места, чтобы в душные ночи расстелить на полу циновку и привольно растянуться. К стене прислонено слегка помутневшее зеркало, а на нем – выцветшая открытка с “Викторией”, самым маленьким, если не считать еще одного, кораблем во флотилии Магеллана; его капитаном был сам путешественник.
Похоже, сон даже не маячит на горизонте; стелю циновку и пускаю в ход особенный способ – старую игру, которую когда-то придумала, чтобы исподтишка самой себя баюкать. Воображаю, что я матрос в долгом плавании, во времена больших китобойных судов. Мы в сердце неистового шторма, и неопытный сын капитана, зацепившись ногой за снасти, оказывается за бортом. Матрос, не колеблясь, прыгает вслед за юношей в море, вздыбленное бурей. Товарищи бросают им длинные канаты, и юношу, которого матрос держит на руках, втаскивают на палубу, уносят в каюту.
Матроса вызывают на ют, ведут в кабинет капитана, куда, как в святую святых, вход обычно заказан. Промокший, ежась от холода, он изумленно оглядывает обстановку. Капитан, изменив своей обычной бесстрастности, обнимает матроса. Ты спас жизнь моему сыну, говорит он. Скажи, чем я могу тебе служить? Смутившись, матрос просит выдать всему экипажу по полной порции рома. Так и быть, говорит капитан, но что сделать для тебя? Матрос, немного помявшись, отвечает: с тех пор как я был совсем мальцом, я сплю на полу камбуза, на нарах или на подвесной койке, и как же давно мне не доводилось спать на настоящей кровати.
Растроганный скромными запросами моряка, капитан уступает ему свою кровать, а сам уходит в каюту сына. Моряк стоит перед незанятой капитанской кроватью. На ней пуховые подушки и легкое одеяло. В изножье кровати – массивный, обитый кожей сундук. Моряк крестится, задувает свечи и погружается в окутывающий с головы до пят сон, каким редко когда засыпал.
Он изумленно оглядывает обстановку
Вот в какую игру я иногда играю, когда не спится, родилась она из чтения Мелвилла; игра уговаривает меня перебраться с циновки, расстеленной на полу ванной, на кровать, навевает долгожданную дремоту. Но в ту ночь, когда воздух был особенно влажным, ничего не получилось. Проказливая обезьяна, балуясь с климатом, балуясь с приближающимися выборами, балуясь с сознанием, погружала разве что в нездоровый сон или вообще не давала спать. Вдруг, словно ставя точку в моих путаных размышлениях, об потолочное окно начинает колотиться дождь. Смотрю, как расщепляются и перестраиваются рыжие полоски – шумерский текст, не поддающийся расшифровке. В кладовке есть ведро, и я подставляю его под место протечки, предвкушая прерывистую капель – у нее свой буколический ритм.
Включаю маленький телевизор, старательно избегая выпусков новостей. На экране белокурая Аврора Клеман шепчет по-французски, набивая опиумом трубку.