Сидела, не шевелясь: не вставала, не брала в руки инструменты, не принималась ни рыхлить, ни полоть. Внезапно почувствовала себя мертвой, нет – не мертвой, а скорее отринувшей все земное, если и мертвецом, то благодарным[29]
. Чувствовала, как окрест суетится жизнь, над головой у меня – самолет, сразу за забором – море, а сквозь ячейки москитной сетки на моей двери просачиваются, распускаясь в воздухе, ноты “Черные бабочки
Последние дни августа с Сэмом в Кентукки. Почти весь день проработали. Накануне сумерек я вышла на задворки – сделать передышку, и меня потянуло к странной суете на каменном парапете, окружавшем сад. Его облепили черные бабочки: десятки бабочек, сидя друг на дружке, отчаянно били крыльями в полумраке. Слышался тихий посвист – возможно, это их предсмертная песня, а темные крылья – их траур. Я вспомнила один свой снимок – мои взрослые дети на похоронах их деда Дьюи. Сын в черной стетсоновской шляпе, дочь в черном платье.
Возвращаюсь, Сэм поднимает глаза и ухмыляется, и мы с места в карьер возобновляем работу. Одна из первых редактур свежей рукописи. Несколько поправок и новые абзацы, которые Сэм диктует из головы – ему теперь трудно писать от руки. Когда-то он сказал мне, что писателю следует работать в полном уединении, но сила обстоятельств изменила его методы работы. Сэм приноравливается к переменам и, похоже, приободряется от перспективы сфокусироваться на чем-то новом.
Его сестра Роксэнн приносит мне чай. Ты кашляешь, говорит она. Сэм улыбается. Этот чертов кашель не проходит у нее сорок пять лет. Сэм стоически сидит в инвалидной коляске, его руки покоятся на столе. Его старый “гибсон” покоится в углу – гитара, на которой он больше не может играть. И реальность дня сегодняшнего бьет меня под дых: ему больше не суждено бить по клавишам пишущей машинки, набрасывать аркан на коров, натягивать тугие ковбойские сапоги. Однако о таких вещах я не говорю ни слова. И Сэм не говорит. Промежутки молчания он заполняет письменной речью, стремясь к совершенству, которое не способен надиктовать никто, кроме него.
Продолжаем: я читаю и записываю с его голоса, Сэм пишет вслух, в режиме реального времени. Есть и более основательная задача – сохранить уединение. Уединение, необходимое писателю, непреложную потребность распоряжаться своим рабочим днем так, словно ты бороздишь космос, словно ты – астронавт в “2001”[30]
: ты никогда не умрешь, просто полетишь все дальше и дальше в мире фильма, который никогда не заканчивается, будешь углубляться в мир бесконечно малых величин, где Невероятно Уменьшающийся Человек[31] до сих пор уменьшается и уменьшается, и в этой вселенной – он на веки вечные ее властелин.– Мы стали пьесой Беккета, – говорит Сэм добродушно.
Я воображаю, что мы приросли к своим местам за кухонным столом, живем – я отдельно, он отдельно – в бочках с жестяными крышками, и вот мы просыпаемся, высовываем головы из бочек, сидим перед кофе и тостами с арахисовым маслом: ждем рассвета, вступаем в сговор так, словно мы одни – не наедине вместе, а сидим поодиночке, не тревожа ауру уединения друг друга.
– Вот-вот, пьесой Беккета, – повторяет он.
Когда наступает ночь, его сестра подготавливает все, что ему требуется. Я устраиваюсь на импровизированной кровати, установленной в месте, откуда я могу видеть Сэма.
– Как ты – всё путем? – спрашивает он.
– Да, всё отлично, – отвечаю я.
– Доброй ночи, Патти Ли.
– Доброй ночи, Сэм.
Лежу, вслушиваясь в его дыхание. Занавесок нет, и мне видны силуэты деревьев. Лунный свет озаряет хрупкую паутину по углам, и край его постели, и заваленный книгами низкий журнальный столик между нами, и мои ступни, торчащие из-под стеганого одеяла, которым я накрыта. Портрет ночи – я вижу его в оконной раме – манит. Не спится, встаю, выхожу подышать, смотрю вверх, на звезды, слушаю сверчков и лягушек-быков, надрывающихся вовсю. Включаю на телефоне фонарик, снова иду в сад. Черные бабочки все еще там: не шевелятся, облепили часть выступа на садовой ограде, вот только никак не пойму – то ли мертвы, то ли просто спят.
Ботинки писателя
Амулеты