— Занятно, хотя и не очень логично. Положили на чаши весов жизнь и смерть, а сами украдкой подглядываете: что перетянет? Где ваша искренность, гражданин Малиновский?
Малиновский молчал. Точно в забытьи он поднялся, потом снова сел. На какую-то долю минуты он утратил контроль над собой: челюсть у него отвисла, страх перед возмездием, запрятанный, казалось, так глубоко, выражали его бесцветные, по-собачьи влажные глаза. Пошарил рукой под ватной подушкой, вынул пустую папиросную коробку, смял ее.
Домой Николай Васильевич добирался в кромешной темноте: ни один из уличных фонарей не горел, лишь кое-где эту темь размывали редкие костры, возле которых грелись солдаты и красногвардейцы. Огонь выхватывал из темноты их строгие или смеющиеся лица. Один из солдат показался знакомым. «Неужели Медведяка? — подумал Николай Васильевич. — Нет, кажется, не Иван. Этот ниже и не такой обросший». Под ногу подвернулась рама, вздыбилась, больно ударила по колену. Он зажег спичку, присмотрелся: это был портрет Николая II, выброшенный, должно быть, из окна и теперь припечатанный сапогом. След от сапога пришелся на бороду императора, смешно удлинил ее.
— Виноват, ваше величество! — рассмеялся Николай Васильевич, швырнул портрет в темноту и ускорил шаг. У самого дома его остановил патруль, тщательно проверил документы.
— Поздно гуляете, товарищ Крыленко, — назидательно сказал молоденький красногвардеец, перекрещенный пулеметной лентой, видимо, для солидности. Голос у него был еще ломкий, не установился. — В такую темь враз можно схлопотать пулю из-за угла. Контра не дремлет.
— Ваша правда, товарищ, — согласился Николай Васильевич.
— Закурить не найдется?
— Не курю.
Елена Федоровна встретила его со свечой в руке, в шали, накинутой на плечи. Она была встревожена, хотя и старалась казаться спокойной, лишь спросила:
— Где так задержался? Извини, пожалуйста, но я даже Виктору Эдуардовичу звонила…
— Зря потревожила Кингисеппа, он так хотел сегодня выспаться. И вообще напрасно ты беспокоишься, Ленуша. На улицах сейчас вполне безопасно: всюду патрули. А ты так и не ложилась? Это совсем никуда не годится! Маринка спит?
— Спит. И тебе не мешало бы уснуть.
— Не выйдет, душа моя, мне еще надо поработать. Кстати, ты обещала принести копию показаний Владимира Ильича.
— А когда я не выполняла обещаний? Все на столе, только сначала покормлю тебя, сейчас подогрею ужин.
— А стоит ли подогревать? — сделал страдальческую мину Николай Васильевич.
В комнате стоял полумрак: неверный, вздрагивающий свет оплывшей свечи неровно и скупо освещал случайную обстановку комнаты — табурет, два венских стула, добытых по случаю, стол, заваленный книгами и газетами. Николай Васильевич давно собирался сложить их в шкаф, но все было недосуг, а Елена Федоровна без него сделать это не решалась.
Вскоре Николай Васильевич с отменным аппетитом ел подогретый ужин, нахваливал его и улыбчиво поглядывал на жену. В платьице, простеньком, но тщательно выглаженном, она сейчас совсем не походила на сурового члена следственной комиссии Революционного трибунала, была обыкновенной женой и матерью. На минутку прижалась к его жесткому, угловатому плечу и пошла посмотреть, не раскрылась ли Маринка.
Как всегда в последнее время, напряженный день Николая Васильевича неприметно сменился не менее напряженной ночью. И хотя речь, которую он должен был произнести на суде, была основательно продумана, он вновь и вновь мысленно обращался к документам, накопленным за период следствия. Они, эти свидетельские показания, были разные: одни пространные, с многочисленными подробностями, другие — спокойно-деловитые, третьи — отрывистые, нервозные. И все же в них присутствовало объединяющее начало: все свидетели, даже явные недруги Советской власти, при даче показаний не могли подавить в себе пусть не до конца осознанное, но вполне очевидное отвращение к провокатору. Чем глубже Николай Васильевич вникал в следственный материал, чем строже анализировал свои впечатления от прежних встреч с бывшим депутатом Думы и совсем недавних с ним бесед, тем непостижимее для него, человека цельной натуры, становилась двойная жизнь Романа Малиновского. Невольно погружаясь в эту болотную хлябь, он стремился в силу врожденной порядочности найти хоть какое-нибудь светлое пятно в душе отщепенца. «Есть же в нем хотя бы рудиментарное от обыкновенного человеческого, ведь не родился же он законченным преступником? Если человек злой, надо обязательно выяснить, в чем и когда он добр. И наоборот. В этом случае яснее проступит его истинное лицо», — размышлял Николай Васильевич. Нет, не из жалости, а из желания быть предельно объективным рассуждал он так. Но факты — упрямая вещь. Факты были неопровержимы.
В комнату неслышно вошла Елена Федоровна.
— Хочешь еще чаю? — спросила она.
— Чаю? А зачем? — рассеянно отозвался муж, но тут же беззвучно рассмеялся своему вопросу: — Ну что ж, душа моя, неси свой морковный чай.
— Вот и не угадал! Раздобыла настоящего.