[Происхождение этой фразы, похожей на цитату, комментатору установить не удалось. Каллий, «красавец Каллий», – богатейший афинянин, который «извел много денег» на обучение у софистов, в частности у Протагора, «и слывет теперь мудрецом»[138]
. В его доме останавливался и беседовал с Сократом Протагор. Каллий упоминается в нескольких диалогах Платона («Апология Сократа», «Протагор» и др.), но в трудах Аристотеля имя «Каллий» не фигурирует вообще. Смысл же комментируемой фразы, вероятнее всего, состоит в противопоставлении общего и единичного, в подчеркивании роли субъективного начала в социальных процессах, в соответствии с которой философы могут употреблять одни и те же термины, но интерпретировать их по-разному.]Вероятно, стоит отметить, что он обобщил платонизм как таковой, превратив его в инструмент мышления, но как некий разрозненный и внутренне расчлененный объект он его не использует вовсе. В качестве же объекта вполне хватит всего мира. Не существует такой науки, не считая математики, в которой Аристотель не продвинулся бы достаточно далеко; однако не следует думать, что последнею он пренебрегал.
Его первое усилие было в первую очередь направлено на оценку словесной игры. Логика «да» и «нет», единичного и целого, возможного и необходимого представляет собой, вероятно, то, что в наибольшей степени удивило людей, когда они вновь засели за учебу. И логика эта осталась той же. Он же, придав ей форму, вовсе ею не пользовался. При рассмотрении любых вопросов он всегда оставался озабоченным проблемой индивидуального и его примеров, а также тем, чтó обо всем этом мог думать здравомыслящий человек. Так, в своих этических сочинениях он прежде всего рассуждает о каждой добродетели, опираясь на конкретные жизненные примеры и на общие суждения как человек, в достаточной степени уверенный в своей правоте, – вероятно, потому, что подчинил себе логику, дабы более не опасаться ловушек, расставляемых удовольствиями и похвалами. Таким образом, он становится подобен некоему Сократу-платонику, в большей степени размышляющему по поводу своей земной природы, а потому не слишком добродетельному и оберегающему то, что сберечь удалось. Являясь при этом, безусловно, в меньшей степени моралистом, чем натуралистом. Зато в данном отношении он достиг максимальных глубин.
Возведя прежде всего всю конструкцию в целом, он дал определение материи, обозначил ее границы и заявил, что из нее не может возникнуть форма и что движение необъяснимо ни при помощи одной, ни посредством другой.
[Ср.: «То, чем вызывается изменение, – это первое движущее; то, чтό изменяется, – материя; то, во что она изменяется, – форма»[139]
.]Эту грандиозную критику, дополненную смутными спекуляциями о времени и пространстве, часто принимают за центральный раздел его учения. Однако центр вовсе не здесь. Он пребывает в его учении о душе и развитии. В таких произведениях искусства, как статуя или здание, переход от материи к форме прекрасно осуществляется посредством движения и выходящей за пределы рационального понимания идеи; но в то же время принцип изменения является внешним по отношению к вещи, а говоря по правде – полностью внешним и по отношению ко всему чуждым. Данное изменение представляет собой лишь абстрактную возможность; истинная же возможность для каждого существа состоит в том, на что оно способно. «Искусство является принципом, находящимся вне вещей; природа является принципом, пребывающим в самих вещах».
[Ср.: «…Вещи возникают либо через искусство либо естественным путем, либо стечением обстоятельств, либо самопроизвольно. Искусство же есть начало, находящееся в другом, природа – начало в самой вещи…»[140]
.]