— А эти евреи, чтоб им пусто было, все никак не могут включить мозги и довести пьесу до сцены.
Я медленно допила последний глоток кофе, обдумывая, как лучше отреагировать на подобное замечание, и поставила пустую чашку на поднос. А потом решила, что, учитывая настроение Эрнеста, насмешливый тон будет уместнее, чем осуждающий.
— Ну а евреи-то тут с какого боку, Несто?
— Да с такого, что это треклятые жиды во всем виноваты!
— Эй, поосторожнее, дубина бесчувственная. Ты ведь сейчас лежишь в кровати с еврейкой, я могу и обидеться.
— Ты не еврейка, Муки. Они не бывают блондинками, да еще с такими роскошными ногами.
— Ты ничего не знаешь о евреях, Несто.
— Я знаю, что эти чертовы жиды замордовали мою пьесу!
— Может, твоя пьеса именно этого и заслуживает?
Я понимала, что это удар ниже пояса, но Хемингуэй в «Пятой колонне» выставил меня круглой дурой, да еще и отказывался это признать. Так что в глубине души, в ее мстительном уголке, я даже получила удовольствие оттого, что рецензии на пьесу были разгромными.
— Моя мать наполовину еврейка, но она самая достойная женщина в мире, — заявила я.
Слов о пьесе было уже не вернуть, и я подумала, что теперь Эрнест оставит мою героиню все той же дурой, вот только посвящение мне и Хербу вычеркнет.
— И мой отец тоже был евреем, — добавила я.
— Студж, ты чертова богобоязненная христианка.
— Единственный бог, которого я боюсь, корчит из себя гребаного наблюдателя, пока Гитлер посылает всех нас в преисподнюю!
Эрнест перевернулся на бок, лицом ко мне, и случайно столкнул поднос. Я потянулась, чтобы его поймать, но было уже слишком поздно. Поднос, чашки и тарелка с булочкой и половинкой круассана оказались на полу. Эрнест испуганно посмотрел на меня и расхохотался. Он всегда с юмором относился к своей неповоротливости и по-доброму смеялся над собой, так что всем сразу становилось легче. Я даже порой подозревала, что он нарочно, чтобы в разгар ссоры сбить градус напряжения, роняет лампы и разливает кофе.
— А я, оказывается, люблю женщину, которая не боится смачно выругаться.
Хемингуэй снова рассмеялся: еще один шаг подальше от ссоры.
Я решила ему подыграть, раз уж он взялся редактировать свою работу, понимая, что настоящих ругательств никогда не напечатают.
— Срать я хотела на твой дерьмовый фашистский антисемитизм!
Эрнест слез с кровати и переложил все с пола на поднос.
— Да срать на мой дерьмовый антисемитизм, — согласился он и, стоя у кровати в одних трусах, протянул мне поднос. — Скушай булочку, Марти.
— Я свою уже съела, это твоя.
— Я хочу, чтобы ты съела эту.
— Ты же вечно самое вкусное приберегаешь на потом.
— Но сейчас я хочу, чтобы ты ее съела.
— Хорошо, что мы хоть кофе допили.
— Хорошо, что чашки упали на ковер, а не на пол.
Эрнест все еще продолжал распекать критиков и неудачливых продюсеров, когда пришли новости о La Despedida[12]
. Двадцать восьмого октября в Барселоне состоялся прощальный парад интербригад: они были официально расформированы и покинули Испанию. Информацию о параде, чтобы уменьшить риск налета фашистских бомбардировщиков, вплоть до самого его открытия держали в тайне, но на улицы города все равно вышло триста тысяч человек. Венгерский фотограф Роберт Капа делал репортаж и, отдавая дань уважения бойцам, надел костюм с иголочки и галстук. Нам было тошно оттого, что мы не можем стать свидетелями всего этого, а вынуждены сидеть и ждать писем, репортажей и выпусков кинохроники, чтобы почерпнуть информацию оттуда. В результате Эрнест снова отправился в Испанию, а когда вернулся в Париж, чтобы восьмого ноября вместе отметить мой день рождения, настроение у него было еще хуже, чем до поездки.Праздник, естественно, получился мрачным. Накануне за ужином мы слишком много выпили, а наутро, проснувшись с головной болью, снова начали переругиваться, и даже мой день рождения не мог нам помешать. А тут еще пришли страшные новости из Германии и Австрии. Ночью фашисты сжигали дотла синагоги, выгоняли евреев из домов, а вещи и мебель выкидывали на улицу, грабили их магазины. В газетах писали, что в одной только Вене были арестованы пятнадцать тысяч евреев. Многие кончали жизнь самоубийством, только бы не попасть в концлагерь.
— Как журналисты, мы тут ничего не можем сделать, — сказал Эрнест. — Эту профессию можно смело выбрасывать на помойку.
— Но если мы обратимся к зарубежным коллегам и все вместе призовем…
— Даже тогда, Студж. Журналисты со всего мира своими призывами не переубедят правительства, которые твердо настроились не замечать Гитлера в надежде, что он не заметит нас.
— Мы все равно должны поехать туда, увидеть все своими глазами и рассказать людям правду, — не сдавалась я.
— Говорю тебе, это ни к чему не приведет.
— Но я должна писать, Клоп. Если перестану, ты очень скоро увидишь, как я в своей модной шляпке прыгаю с Эйфелевой башни, чтобы проверить, умею ли летать.
— Есть у меня одна идея, — признался Эрнест. — История бойца из интернациональных бригад.
— Хочешь сделать материал для Североамериканского газетного альянса?
— Нет, я задумал роман.