У этой страны не было хороших вариантов. Мы зашли в людное кафе для рабочих в Старом городе, на пути от моста к моему отелю на Вацлавской площади, и, запивая нехитрый ужин пльзеньским пивом, обсудили плохие варианты. А потом мне захотелось поцеловать Михаила, но не ради самого поцелуя, а чтобы вонзить свои коготки в талант Хемингуэя, однако в последний момент я просто протянула Кольцову руку и пожелала ему доброй ночи. Вернувшись в свой затхлый номер, я вышла на балкон и посмотрела на город, добрые жители которого, несмотря ни на что, занимались своими повседневными делами.
Двадцать первого сентября мир отрекся от храброй Испании, заявив о безусловном отводе интернациональных бригад.
Двадцать третьего сентября правительство Чехословакии объявило всеобщую мобилизацию. Официанты отставили тарелки, торговцы закрыли киоски, и в течение трех часов почти миллион мужчин встали под ружье. Они уезжали на танках, грузовиках, велосипедах, уходили пешком, а женщины провожали их с сухими глазами. И все были преисполнены решимости защитить независимость своей родины.
Эрнест телеграфировал, что уехал из Солони в Париж, где теперь пишет рассказ для «Эсквайра» и надеется, что я вернусь к нему, вместо того чтобы наблюдать за нацистскими погромами, подвергая свою жизнь опасности. Я телеграфировала в ответ, что добрые чехи позаботятся обо мне до той поры, пока я не смогу к нему вернуться.
Я все еще была в Праге, когда неделю спустя Гитлер, Муссолини, Даладье и Чемберлен подписали своими мерзкими черными чернилами Мюнхенское соглашение и позорно отдали Судеты нацистам, окончательно лишив отважных чехов и словаков возможности погибнуть, сражаясь за свою свободу.
Я вылетела из Чехословакии на последнем гражданском самолете.
Париж, Франция
В том октябре Париж стал другим. Повсюду были развешены плакаты, призывающие быть готовыми «pour sauver la patrie», спасти свою родину. Эрнест тоже изменился. Четырнадцатого октября вышел его сборник «„Пятая колонна“ и первые сорок девять рассказов», и он клялся, что, даже если завтра сдохнет, эта книга будет отличным оправданием его жизни. Однако на него снова накинулись критики.
Мы лежали на кровати, солнце светило в высокие окна, в номере пахло кофе, который мы уже почти допили, и выпечкой, которую я принесла из любимой пекарни Эрнеста. На застеленном белой салфеткой подносе остались последняя булочка с изюмом и половинка круассана. В комнату проникали звуки утреннего Парижа: милая моему сердцу французская речь, гудки клаксонов и плеск воды в Сене. Но Хемингуэй ничего не замечал, он видел лишь рецензии, которые только что достал из конверта (он сам попросил Макса Перкинса прислать их все в одном письме).
— Смотри, Клоп, в «Нью-Йорк таймс» тебя хвалят, — сказала я.
Их обозреватель писал, что рассказы, которые, за редким исключением, уже публиковались в журналах, все еще чертовски хороши, и о пьесе тоже отзывался благожелательно. «Пятая колонна» до сих пор так еще и не была поставлена в театре, поскольку первый продюсер умер, а второй никак не мог найти деньги на постановку. Эта пьеса была очень дорога Эрнесту, он прикипел к ней своим большим сердцем, но все остальные в основном оставались равнодушными к его драматургическому опыту. В журнале «Тайм» «Пятую колонну» назвали расплывчатой и путаной. В «Нейшн» писали, что пьеса почти так же плоха, как роман «Иметь и не иметь», который, как они уточнили (на случай, если бедный Клоп забыл, что они уже его оценивали), был худшей книгой Хемингуэя. И почти все повесили на нее ярлык «мелодрама».
Я понимала, что все решат, будто девица, которая скачет от одного мужчины к другому, а в свободное время, пока солдаты голодают, покупает себе дорогие меха, списана с меня, но постаралась заткнуть свою ненависть к пьесе подальше.
— Книга хорошо продается, — продолжала я.
— И продавалась бы еще лучше, если бы Скрибнер выделил ей больше места на прилавках и организовал достойную рекламу. Полин говорит, что в день выхода он даже не выставил ее в витрине своего магазина!
Полин…
— Может, она просто не заметила?
— Она не такая дура, как тебе хотелось бы, Марти.
Я вовсе не хотела, чтобы Полин была дурой; более того, я никогда и не считала ее таковой. Полин проявила достаточно смекалки, если сообразила, как испортить мужу праздник. Но не обсуждать же это сейчас, когда Эрнест и без того был не в духе.
— Зато теперь ее выставили, — ровным голосом сказала я.
— Да моей книгой, черт побери, должны были заставить всю витрину! Все полки на Пятой авеню!
— Уверена, это смотрелось бы роскошно: великолепная обложка во всю витрину с твоим именем размером с козырек.
— Обложку они, кстати, сделали самую примитивную: только мое имя и название на какой-то жуткой ленточке. Можно подумать, весь художественный отдел забастовал, когда пришло время придумать дизайн.
— А по-моему, потрясающая обложка. Невозможно пройти мимо, так и хочется открыть книгу.
Но Хемингуэй никак не желал успокоиться и продолжал бушевать: