Рождество я встретила в Швеции. Писала сердцем и ждала корабль на Лиссабон, откуда планировала вылететь рейсом авиакомпании «Пан Американ» на Кубу. Это был мой шанс явиться домой целой и невредимой, раздуваясь от гордости, что смогла сдержать свое обещание вернуться до конца года. Но я все еще была в Швеции, когда пришли новости о немецком писателе Густаве Реглере, с которым мы подружились в Мадриде. И вот теперь этого прекрасного человека, убежденного антифашиста, который проливал кровь за правое дело в Испании, во Франции объявили вражеским пособником и интернировали в лагерь. Разумеется, я не могла смириться с подобной несправедливостью.
Поездка в Париж, скажу я вам, была далеко не похожа на пикник. Я чувствовала себя, как оставленная на столе салфетка, использованная и скомканная. Но припудренный снегом Париж вернул меня к жизни.
Я призывала всех, до кого только могла достучаться, выступить за освобождение Густава Реглера. Размахивала письмом Рузвельта, как будто это была французская Конституция, а я — законно избранный президент. Все эти чинуши выслушивали меня (благодаря письму) с кислыми лицами и вяло обещали рассмотреть этот вопрос. Как будто им для этого надо было просто нацепить очки на свои уродливые носы. Им было плевать на немецкого коммуниста, даже притом, что он был антифашистом и чуть не погиб, пытаясь спасти Испанию.
В итоге я отдала почти все свои наличные жене Реглера и пообещала, что в знак протеста сяду на ступенях Белого дома с плакатом и не сдвинусь с места, пока Рузвельт не заставит французов освободить ее мужа.
Дала телеграмму Эрнесту, что я уже на пути домой, но тут неожиданно возникли проблемы с португальской визой. Одна заминка за другой, совсем как в те времена, когда я в первый раз пыталась выехать из Парижа в Испанию. Но даже когда все наконец уладилось (после очередных размахиваний письмом Рузвельта), я не сумела купить билет на самолет. К тому времени, когда я оказалась в Лиссабоне, погода, которая была моей союзницей в Финляндии, превратилась во врага. Все рейсы отменили, даже огромные скоростные лайнеры авиакомпании «Пан Американ» не могли подняться в воздух. И я телеграфировала Эрнесту:
ТАК СТЫДНО, ЧТО РАЗОЧАРОВАЛА ТЕБЯ. НЕСЧАСТНА И УНИЧТОЖЕНА.
Это было второго января 1940 года. Началось новое десятилетие, и я встречала его в Лиссабоне, наедине со своим невыполненным обещанием.
«Финка Вихия», Сан-Франсиско-де-Паула, Куба
Наконец я вернулась на Кубу, к лазурному морю и ярко-синему небу с белыми перистыми облаками и к Эрнесту, которого застала в состоянии полного раздрая. Я слегка расстроилась из-за того, что он не встретил меня в аэропорту, хотя и сама сказала, чтобы он работал, а я как-нибудь доберусь. Я представляла, как войду в дом и увижу Хемингуэя в кресле возле столика с напитками. Он будет пить свой первый скотч и считать написанные слова. Все так и оказалось, вот только скотч явно не был первым. Эрнест оброс, то есть спутанные волосы там, где они еще были, стали длиннее и, как мне показалось, жиже, чем в день моего отъезда. Живот увеличился, и ремень пришлось приспустить. Я рассчитывала узнать по записям на стене в ванной, сколько именно лишнего веса набрал Эрнест, но, приглядевшись к нему, поняла, что вряд ли у меня это получится. Похоже, он давненько уже не принимал душ.
Я поставила сумку на пол и закрыла за собой дверь.
— Бонджи, тебе без меня не найти дорогу до парикмахерской? — игриво спросила я и одарила Эрнеста самой теплой улыбкой, на какую только была способна.
Он поднял голову, но не улыбнулся в ответ.
— Я дал себе зарок не стричься, пока не закончу роман.
Я подошла к Хемингуэю и поцеловала его в щеку над нечесаной бородой.
— Неужели мы стали суеверными? По-моему, это больше похоже на наказание за то, что я не встретила с тобой Рождество.
— Муки, я не видел тебя два месяца и шестнадцать дней.
— Я знаю, Клоп, знаю.
Меня тронуло то, что он так точно все подсчитал. Я сама бы не смогла сказать, сколько именно времени мы были в разлуке, — столько всего происходило, что все дни перепутались. Но с другой стороны, Эрнест был любителем вести во всем строгий учет. Он взвешивался каждое утро, даже с похмелья, даже если знал, что результат его не обрадует. Днем за первым скотчем всегда пересчитывал слова. И регулярно отчитывался мне в письмах о том и о другом. Макс Перкинс, помнится, даже выражал опасение, как бы Хемингуэй из-за подобных замашек в конце концов не угодил в психушку. Но если ты занимаешься журналистикой и отсылаешь материал телеграфом с оплатой за каждое слово, невольно выработается привычка все подсчитывать. А еще это давало Эрнесту ощущение, что он держит под контролем то, что всегда так стремился контролировать: свой вес, прогресс в работе и дни, когда меня нет рядом с ним.
— Клоп, ты же знаешь, что я не хотела уезжать так надолго.
— Но ты останавливалась в Вашингтоне.
— Это ради Густава Реглера. Ты не можешь меня в этом упрекать.
— И в Нью-Йорке тоже останавливалась.