Вот оно, это слово — ключ ко всему, та самая догадка, которую только оставалось ухватить за хвост и извлечь на свет божий.
Поглупел!
Наверно, не совсем поглупел. Может, просто стал тугодумом. Стал не то чтобы менее умным, а просто не таким догадливым и остроумным, как прежде. Стал не так быстро ухватывать суть.
Марта Андерсон забыла, сколько нужно дрожжей для выпечки ее знаменитых премированных булочек, — а прежде Марта нипочем не забыла бы этого.
Кон оплатил свои счета, а по шкале ценностей Кона, которую он свято исповедовал всю жизнь, это была чистейшей воды глупость. По мнению Кона, остроумно и дальновидно было бы теперь, когда наверняка известно, что доктор ни за что ему не понадобится, вообще забыть о своих долгах. Да и потом, сделать это было нелегко; он будет теперь ворочаться всю ночь, не в силах забыть содеянное.
А еще пришелец сказал одну вещь, которую доктор тогда принял за шутку.
«Ни о чем не беспокойтесь, — сказал пришелец, — мы вылечим все ваши болезни. Вероятно, даже те, о которых вы и не подозреваете».
Но можно ли считать интеллект болезнью?
Трудно думать о нем в подобном смысле.
Однако если какая-нибудь раса настолько одержима интеллектом, как человеческая, то он вполне может считаться болезнью.
Если интеллект развивается столь стремительно, как он развивался в последние полвека, когда количество открытий и достижений неуклонно росло, а новые технологии сменяли одна другую с такой скоростью, что человек не успевал перевести дыхание, — тогда его можно расценивать как болезнь.
Ум доктора стал менее острым. Ему не удалось так быстро, как прежде, ухватить суть статьи, перегруженной медицинскими терминами; прочитанное медленнее укладывалось у него в голове.
А так ли уж это плохо?
Некоторые из самых глупых людей, которых он знал, были и самыми счастливыми людьми.
И хотя эта мысль вряд ли могла бы служить обоснованием для намеренного планирования глупости, но, по крайней мере, она воспринималась как мольба об избавлении человечества от излишних волнений.
Доктор отодвинул журнал в сторону и сидел, глядя на круг света от лампы.
Первым это проявилось в Милвилле, потому что Милвилл был испытательным полигоном. А через шесть месяцев после завтрашнего дня это станет ощущаться по всему миру.
Доктора тревожило, как далеко это может зайти, — ведь, в конце концов, вопрос был жизненно важным.
Только меньшая острота ума?
Или утрата навыков и способностей?
Или, еще того пуще, возвращение к обезьяне?
Никто не сумел бы ответить…
И чтобы остановить все это, нужно было лишь поднять телефонную трубку.
Доктор оцепенел при мысли, что операцию «Келли» придется отменить, что после стольких лет, наполненных смертями, болезнями и страданиями, человечество должно будет отказаться от нее.
Но ведь пришельцы, подумал он, пришельцы не позволили бы этому зайти слишком далеко. Кто бы они ни были, он верил в их добрые намерения.
Быть может, между их расами не было глубокого понимания и полного согласия, однако имелось все же нечто общее — простое сострадание к слепым и увечным.
Но вдруг он ошибается? Что, если добрые намерения пришельцев — ограничить способности человечества к самоуничтожению — способны довести человека до состояния крайней глупости? Какое решение принять в этом случае? А что, если их план и состоял в том, чтобы ослабить человечество перед вторжением?
Сидя в своем кресле, он уже знал.
Знал, что, какова бы ни была вероятность того, что его подозрения справедливы, он ничего не станет делать.
Понимал, что не имеет права быть судьей в подобных делах, поскольку необъективен и пристрастен, но ничего не мог с собой поделать.
Он слишком долго был врачом, чтобы отменять операцию «Келли».
Рай
Приплюснутый купол казался чуждым, неуместным здесь, под багряными юпитерианскими облаками. Казалось, сооружение съежилось в ужасе, пытаясь на лике гигантской планеты укрыться от неведомых угроз.
Существо по имени Кент Фаулер стояло, широко расставив массивные ноги.
«Инопланетная тварь, — размышлял он. — Вот кто я теперь, как же далек я от рода человеческого. Но этот мир — не чужой. Уж для меня-то, безусловно, не чужой. Специально для него я был задуман, изготовлен, приготовлен. Бояться стоило бы того мира, который я покинул. И куда мне предстоит вернуться — не по собственному желанию, а по воле долга.
Долга перед памятью людей, ничем от меня не отличавшихся, пока я не стал тем, кто я сейчас, пока не познал иную жизнь, не обрел уникальную приспособленность к среде, не испытал наслаждение от нового бытия. Пока я не получил всего того, что ни одному представителю рода человеческого не доступно».
Рядом зашевелился Верзила, и Фаулер ощутил исходящую от бывшего пса теплоту — явный посыл дружбы, доброжелательности и любви, всех тех эмоций, что оба испытывали, наверное, друг к другу всегда, но не осознавали столь четко, пока были просто человеком и собакой.
В мозг к Фаулеру просочилась мысль пса:
Фаулер едва не застонал: