Некоторое время Бархатков сидел в изнеможении, словно шаман, истративший на контакт с духами слишком много сил. Потом на него накатил приступ болезненной любви ко всем этим сирым серовым, к своей жене, к рыжей Валентине с большой грудью.
Он вошел в спальню. Жена спала сном очень глубоким, которому способствуют только чистая совесть и чрезмерная усталость. Он поправил одеяло, хотя в этом не было никакой надобности, и решил лечь в другой комнате, чтобы не тревожить ее сон.
Внимание, проявленное к жене, растрогало Бархаткова до такой степени, что на глаза навернулись слезы. Он их не стеснялся. Он мог позволить себе многое из того, чего другие бы стеснялись или не понимали.
Что ж, в этот вечер, закончившийся поздней ночью, почти утром, случилось много необычного. Но ответы на многие вопросы были получены. Он – поэт, и тому есть веские доказательства. Эля – его жена. Серов повис обрывком грязной тучки где-то на периферии их светлой жизни. Пусть висит. Ах, да, чуть не забыл о ребенке… Ребенок, ребенок. Ребенок.
Эта мысль так и осталась пустой лакуной, вторглась в его богатый и тонкий мир полым клином, так и не ожила, не забродила ощущениями. Она даже не испортила настроения, как неприятность совершенно абстрактная. А поэты не дружат с абстрактным. Так-то, други.
Вот на этой мысли Бархатков и отключился, улыбнувшись совершенно детской, кристально-эгоистической улыбкой. Он безмятежно забылся сном в мире, который существовал только для него.
Я и мир… Забавно.
6
В декабре вдруг повеяло весною. Выпавший накануне и взявшийся было плотной коркой снег быстро растаял, стало свежо и влажно. По небу изо всех сил спешили куда-то, буквально летели в сладкие дали легкие светлые облака, в прорехах сияли ярко-голубые лоскуты вечности. По вечерам угрюмое городское небо было заляпано небрежными мазками все тех же растревоженных тучек, светлые стайки которых не знали отдыха ни днем ни ночью.
Дела шли неважно, но это не очень волновало Бархаткова с тех пор, как он проснулся автором «Агорафобии». Ему было чем оправдаться даже на самом страшном суде, хотя денег в этой жизни данное сногсшибательное обстоятельство ему не прибавило.
Сначала Бархаткову казался абсолютно невероятным и нелепым нарушением каких-то фундаментальных законов бытия тот факт, что ничего вокруг не изменилось после того, как он познакомил с поэмой других людей, условно близких и безусловно неблизких. Реакция приятелей и недоброжелателей убеждала, что они видят перед собой что-то исключительное. Никто из тех, чье мнение хоть сколько-нибудь интересовало Сергея Сергеевича, не скрывал своего искреннего восхищения. Никто не сомневался, что поэма вот-вот выйдет, и тогда что-то сдвинется в этом нескладном мире (что именно думать не хотелось, это было мелочью в сравнении с тем, что он станет автором признанного шедевра). Бархатков был готов к славе, к тому, чтобы все разглядели, наконец, его подлинный масштаб.
Но поэма, которая говорила сама за себя, стараниями важных людей все не выходила и не выходила.
У нее начала складываться странная судьба. Со временем – это остро чувствовал Бархатков – вокруг «Агорафобии» стало сгущаться пространство, стал образовываться невидимый, но ощущаемый круг из того непроницаемого вещества, которым окольцованы мертвые зоны. Живую вещь, размноженную и разосланную всем, всем, всем, ограждали удушающим кольцом. Редакторы журналов отводили глаза, издатели не хотели обсуждать эту тему и невразумительно мычали.
Сначала это не очень волновало Бархаткова. Но напрасно потраченное время рождает отчаяние, отчаяние толкает к безумным поступкам, а безумные поступки приводят к одиночеству, которое ведет к еще большему одиночеству, потом к еще большему, а затем – к вечному. Неизвестно, кто первый опробовал прочность этой монолитной цепи, но ее неумолимая кандальная несгибаемость и железный привкус родили в душе поэта новую волну отчаяния. Бархатков, у которого появились даже не барские, а королевские замашки (он и чувствовал себя принцем голубой крови, законным наследником пустующего поэтического престола), быстро перессорился со всеми, с гибельным удовольствием не прощая никому ни намека на, якобы, сомнительные достоинства его поэмы. «Вы все завидуете мне», – нагло чеканил Бархатков, не повышая голоса, но и не отводя глаз.