В среде искушенной публики то и дело появлялись и обкатывались изумительно гнусные в своей тонкости и правдоподобности версии, которые не имели ничего общего с реальностью (это с нарастающим отчаянием и тяжелой обидой чувствовал Бархатков). Вдруг все разом заговорили о вторичности, о подражательной природе опуса, сводя все высокие достоинства поэмы к низкому искусству имитации. Причем – и это числили непростительным грехом, вызывающим особенное раздражение, – невозможно было понять, кому же конкретно подражает наш честолюбивый поэт. Тень есененщины – витает несомненно; морозные узоры серебряного века – бесспорно трогают искристым холодком. И еще что-то с претензией, отдающее французским бунтарством или британским скептицизмом. Короче, украден, скопирован сам дух (неважно, у кого; важно, что доподлинно установлено: украден), при всей самоуверенно бьющей в глаза новизне нет ничего своего. Обидно прилипла дьявольски ловко пущенная кем-то кличка Ксерокс (XEROX: фирменное название копировальных машин, на которых была размножена поэма). Иногда – Рекс, то ли самозваный король, то ли приблудный пес. Ксерокс: вечно второй, никогда не первый, не способный быть первым.
Потом откуда-то выползли и мгновенно распространились слухи о том, что крупный жанр – не подвластен перышку Сергея Сергеевича, талант которого обреченно замыкается в легких безделушках малоформатной лирики. Элегии – это еще куда ни шло. Увы, добрейший Сергей Сергеевич, выше головы не прыгнешь, голубчик. Вы призваны расписывать шкатулки, может быть; большие полотна для широких натур, да-с…
И потом… Нельзя быть столь вызывающе традиционным, уважаемый Ксерокс, так дерзко работать с метафорой, volens nolens равняя себя с Владимиром Владимировичем Маяковским и Пастернаком Борисом Леонидовичем (ранним). Это, знаете, отдает чем-то дремуче-пионэрским (в худшем смысле этого хорошего слова, затасканного большевиками). Сегодня так никто не пишет. Сегодня пишут, знаете, по-другому. Надо почувствовать этот дух современности, энергичную меланхолию наших ритмов. «И украсть этот ваш дух?» – интересовался Бархатков. «Он ничей», – возражали доброжелатели сердитому Рексу.
Дошло до того, что хвалить поэму среди приличной публики стало дурным вкусом. Хорошим вкусом было принято выражать сочувствие в форме никчемных комплиментов, уязвляющих самолюбие бедного автора и демонстрирующих широту и благорасположение людей, неравнодушных к талантливому поэту, сделавшему неверный и – роковой, чего греха таить, – шаг. Сама популярность Бархаткова, больше теперь известного под кличкой Ксерокс, приобрела сомнительные свойства. Его жалели: вот почему спешили опустить глаза. Не завидовали, а жалели. Чему завидовать, господи?
Получалось так, что лучше бы и не писать эту злосчастную поэму, лучше бы ходить до поры до времени в подающих надежды. Этот статус устраивал всех. Сейчас же, получилось, он сам развеял надежды, которые так возлагали на него другие почитатели его, гм-гм, заметного таланта. Профессиональное мнение безжалостно оттирало Бархаткова на периферию поэтических событий, отказывая ему в оригинальном таланте и редкой по сегодняшним меркам глубине и искренности переживаний. Ксерокс…
Кроме того, Эвелина действительно оказалась беременна, и отсутствие денег перестало ощущаться как поэтическая нелепица. Надо было что-то делать, предпринимать, на что-то решаться. Надо было влезать в привычную пигмейскую шкуру и добывать деньги унылой журналистикой, числясь у знатоков автором нескольких гениальных строчек.
Он не был готов к этому, ему казалось, что его предали, как-то все сразу, как сговорившись. До поры до времени все это были мнения, воздух и эфир (не написано пером, не надо и махать топором) – до той поры и до того времени, когда одна за другой вышли рецензии разгромного характера. И не на поэму, что обиднее всего, а на книги, у которых, казалось бы, уже была крепкая, незыблемая репутация. Тот самый редактор, который мычал вчера, преподобный Плескачев, сегодня удивил дважды. Г-н Плескачев представлял собою мелкую тварь, рьяно озабоченную моральными устоями общества; его можно было понять: семью развалил, с детьми не ладил, оставались устои общества, вокруг которых он увивался, столбы которых подпирал своей сутулой спиной денно и нощно. Кроме черных рецензий на поэтические сборники Бархаткова (глумливо подписанные Ф. Чернов; с-собаки, которые умеют только талантливо кусаться…), в журнале были помещены стихи – кого бы вы думали? – самого Серова. Дважды удивил, преподобие.
Неподражаемо ядовитый стиль Ф. Чернова был страшно узнаваем. Статьи читались как продолжение прежних, хвалебных рецензий. Этого не могло быть. Неужели рыжая сучка наследила? В этих статьях суммировались и обыгрывались все те слухи, которые бродили по городу по поводу его не изданной поэмы. Теперь же само появление поэмы было мастерски подготовлено…